Люле, наверное, пришлось выйти из дома с готовыми «афишами» и клеем не меньше чем за час до уроков, чтобы расклеить их все, около пятнадцати штук. Переходя толпой с места на место, мы прочли каждое Люлино объявление. Потом мы послали одного из нас в школу за клейстером и подклеили те из объявлений, которые плохо держались. Теперь нечего было и думать о том, что драка может не состояться. Нечего было и думать о том, что Свинья может простить кому-нибудь такое бахвальство. Да еще красным карандашом расписанное по стенам! Да еще расклеенное по стенам в потайных от взрослых местах, там, где до поздней ночи стояли и не своими голосами хихикали с девчонками взрослые ребята семнадцати-восемнадцати лет!
Мы ждали субботы. Всю неделю до субботы Свинья вел себя особенно нагло. Он ходил но нашим трем опустевшим дворам, как, наверное, в лучшие времена абсолютизма путешествовали монархи-деспоты по дорогам своих неограниченных монархий. Он плевался в каждого, кто ему попадался, он бил малышей, которые не научились так хорошо убегать и прятаться от него, как мы, он приволок откуда-то насос и, подкараулив, окатил нас ледяной водой через окно подвала; он сверху донизу расписал дверь квартиры, в которой жили Инесса Станиславовна с Люлей, самыми бранными словами из тех, которые когда-либо видели терпеливые городские стены, и кто-то из нас слышал, как за эти слова соседки на всю лестницу обзывали Люлю и Инессу Станиславовну словами не лучше, и потом видел, как Люля, качаясь на двух табуретках, поставленных одна на другую, нахмурившись и отвернувшись, стирала эти слова мокрой тряпкой.
Свинья отыскал где-то и положил возле их входной двери дохлую кошку с лопнувшим животом, и через решетчатое окно подвала мы хорошо видели, как Инесса Станиславовна в подвернутом серебряном платье и в золотых босоножках на босу ногу вываливала эту кошку из ведра на помойном дворе, и как кошка все время сползала с высокой помойной кучи вниз на золотые босоножки Инессы Станиславовны, и как Инесса Станиславовна голыми пальцами в золотом плетении подталкивала ее все время вверх, на кучу помоев, отворачивая от кошки свое плачущее, сморщенное лицо, и нечего было думать теперь о том, что мы, глядящие из пыльного чердачного оконца на плачущую от брезгливости Инессу Станиславовну, могли чем-нибудь помочь ей, как прежде, например, взять да и забросить подальше эту чертову потрошеную кошку — потому что мы знали, что такого Свинья теперь уже никому не простит. Страх наш перед Свиньей в те дни стал безмерным. Завидев его издали, мы, не дожидаясь его воплей, сами орали хором: «Сдаемся, Орел! Физкульт-привет!» — и разбегались в разные стороны, а позже, столпившись на одном из чердаков, до синих мурашек пугали друг друга оборотнями, пожирателями трупов, вурдалаками.
Наоборот, Люля вела себя так, что, если бы не ее объявления-афиши, можно было бы подумать, что она вообще не помнит ни о какой драке. Она не заперлась на эту неделю у себя в комнате, чтобы до субботы поднимать гири, есть много каши и читать пособия по боксу, что было бы для нее единственно возможной надеждой на спасение, как обсудили мы между собой. Как видно, она и думать не думала о каше, гирях и пособиях по боксу. Всю эту неделю она вместе с нами пряталась по чердакам и подвалам от Свиньи, слушала рассказы и сама рассказывала про привидения и упырей, когда во дворе не было Свиньи, кричала в свое окно на третьем этаже, задрав лицо к небу: «Мама, кидай, ма-ма!» — и ловила кулечки с мелочью на длинных нитках и, озираясь так же, как мы, угощала нас газированной водой с сиропом. А когда лицом к лицу она сталкивалась со Свиньей, она твердила свое: «Я тебя победю, Свинья!» — и уходила домой, задрав лицо высоко вверх, чтобы кровь из носа не капала ей на пальто или на платье.
Было бы гораздо приятней написать, что все же чем ближе была суббота, тем меньше мы хотели драки Свиньи и Люли. И что, в конце концов, мы хотели только одного: чтобы Свинья провалился под землю, или бы схватил в тяжелой форме коклюш, или чтобы кто-нибудь убил его по нечаянности. Теперь кажется, что тогда мы могли думать только так.
Но тогда мы так не думали.
Наши тогдашние чувства были смутными, тайными и не так легко объяснимы.