Она нервно хихикнула, как подросток на фильме ужасов. У искры начали расти конечности, превращая ее из огня в человека. Пылающего человека. Она думала, что испугается, но этого не случилось. Фигура вела ее в глубь Чандлера и не только не внушала никакого страха, ужаса или трепета, а, наоборот, наполняла чувством защищенности. Какой-то даже праведности. Будто Шадрах, Мешах и Абеднего легкомысленно резвятся в огненной печи[10].
Теперь искра начала разрастаться. У нее пропали конечности, она вытягивалась вверх, становясь плоской внизу и по бокам и слегка закругляясь сверху. Сначала она решила, что это надгробный камень, но потом сообразила, что это арочный дверной проем.
Она заглянула туда и увидела книги. Тысячи томов, сложенных в веретенообразные стопки, которые уходили высоко вверх, теряясь в высотах сознания Чандлера. Она думала, что его сущностью, его тайной была искра, но теперь поняла, что та оказалась всего лишь проводником, который доставил ее сюда. А настоящий секрет был спрятан в одном из этих несметных томов, окружавших ее. Клочок бумаги, засунутый между страницами какой-то любимой детской книжки, оказавшейся где-то в самом низу одной из бесчисленных стопок.
Сбоку послышалось смущенное хмыканье.
— Я думал, это выглядит как пещера. Темная, зловещая, с сочащимися сверху каплями, которых не видно.
Чандлер стоял за невысокой стопкой книг, скрывавших его наготу. Она посмотрела на себя и увидела, что тоже была голой и тоже стояла за книгами.
— Судя по всему, ты ученый. — Едва она это произнесла, как вспомнила, что ей рассказывал Моргантхау. Он действительно был ученым, по меньшей мере студентом. Гарвардский институт богословия. — Но почему книги?
Чандлер пожал плечами:
— Наверное, потому, что они надежнее окружающего мира.
— Ты имеешь в виду «политику»? — Наз жестом показала знак кавычек, хотя в данном месте этот жест выглядел явно неуместным.
— У нас в семье это называлось не политикой, а служением. Но мне казалось, что это больше похоже на рабство.
Наз засмеялась.
— И что мы теперь будем делать?
— Не знаю, мне кажется, мы уже это делаем. — Не дав Наз ответить, он снял со стопки перед собой верхнюю книгу и открыл ее. — Посмотри!
Наз искоса бросила взгляд на страницу. Не потому, что ее было трудно разглядеть, а потому, что в это было трудно поверить. Там был номер в мотеле — точнее, кровать, на которой лежали обнаженные Чандлер и Наз, прикрытые одеялом. Но Наз смутило не это. Обзор был отличным благодаря зеркалу над комодом. Как будто она смотрела на себя и Чандлера глазами Моргантхау, чье хриплое дыхание раздавалось в унисон со скрипом кроватных пружин…
Неожиданно все закончилось, Наз снова оказалась в номере. На кровати. Под одеялом. В объятиях Чандлера. Голая.
Вот это путешествие!
Она заглянула в глаза Чандлера.
— Уризен?
Наз не сразу вспомнила о бородатом мужчине на упаковке.
— О нет! — Она боязливо покосилась на зеркало.
Печальное воркование голубя заставило Чандлера очнуться. Какое-то время он прислушивался к мерному клекоту, дожидаясь, пока не растворятся последние обрывки сна. Ему приснилось, что он снова в доме своей бабки и, будто в западне, сидит за столом во время очередной бесконечной и безвкусной трапезы с этой вздорной старухой во главе. Странным было то, что на месте потемневшего от копоти портрета деда над камином висело прозрачное с одной стороны зеркало, за которым маячил Эдди Логан — надоедливый младший брат его лучшего школьного друга. Но еще более странным было то, что у Эдди в руках была кинокамера. Чандлер не вспоминал об этом ничтожестве лет уже десять. И на кой ему черт понадобилась камера?
Но сон этот был пустяком по сравнению с другим.
Девушка!
Он не мог заставить себя произнести ее имя, чтобы она, подобно Эвридике, не исчезла при первом проявлении внимания. И он сосредоточился на воспоминаниях о ее голосе, глазах, губах. Ее поцелуе. Ее теле. Господи, у него никогда не было таких снов в доме деда. И он никогда не испытывал особого оптимизма при жизни отца.
Перед его глазами возник его образ. Мысли об отце никогда не оставляли его надолго ни днем, ни ночью. Одет в неизменную тройку с безупречными брючными стрелками. Накрахмаленный воротничок, волосы тщательно расчесаны и уложены — полная копия дяди Джимми, будто внешний лоск мог скрыть его полную несостоятельность в жизни. Но одна деталь выбивалась из общей картины, а именно — петля, которая выдернула из пиджака галстук, свисавший с груди, будто передразнивая язык, высунутый изо рта. И последний штрих: клочок бумаги, пришпиленный к пиджаку, как записка учителя к рубашке малыша:
«Puto deus flo».
Изречение императора Веспасиана, произнесенное им перед смертью: «Кажется, я становлюсь богом». Отец опустил первое слово фразы — «vae», которое можно перевести как «увы» или, если угодно, «черт возьми!». Даже перед смертью отец умудрился сделать ошибку.