– Только вранье может быть красивым, Наталья. Только вранье… Только враньем можно увлечь. Командир! Я же просил – графинчик! Я просил? Я просил!! А ты где бродишь, халдейская морда?
– Степа, тише…
– Наташка… Наташка, давай потанцуем. Вот, слышишь, медляк пошел…
– Степа, нет. Нет. Ты обниматься полезешь, я же чувствую. Ты вон уже какой… И что мне тогда делать?
– Что захочется, то и сделаешь.
– Мне захочется быть верной Журанкову. И мне захочется не обижать тебя.
– Легко решаемое уравнение. Тело – мне, душу – мужу… Сидеть, я шучу! Между прочим, вы сами виноваты. Я так хотел, чтобы первая моя передача была про этот ваш самолет орбитальный. Так хотел! Кто мне замысел поломал? Твой Журанков. Не могу, нельзя, нечего показать… Кто отказался меня провести в цех? Ты. Ах, как же я подведу Костеньку, нельзя без его ведома… С этим ублюдком переписываетесь, с американской подстилкой этой, а я – алкаш у вас бездарный, да? А я внедорожник купил! Там сиденье шире твоего дивана! Я помню твой диван – так вот шире! А ты со мной даже потанцевать брезгуешь! Шмара! Вы все предатели! Предатели!!
4
Иногда ему думалось, что вечная глухая тоска его, замешанная на смутной, сродни нетерпению, тревоге, значит вот что: ну когда же мне снова стукнет двадцать? Уже невмоготу! Я теперь знаю, как надо, я все понял; самое время стать молодым и начать наконец действительно жить! Ну, пора! Не то поздно будет!
А еще, едва начинал кружить снег, милосердно прикрывая пышным мерцающим пухом раскисшую тьму, или вдруг срывался с летнего неба молодой смеющийся дождь, ему начинало чудиться: все еще будет правильно, безмятежно и легко, как в детстве… Стоит только напрячься из последних сил, сделать настоящее дело, получить у жизни пятерку – и все вернется.
Молодые работящие родители, беззаботные и заботливые, не измученные ни немощами возраста, ни лихорадкой невесть кому понадобившихся нескладных перемен… Нет, конечно, они не воскреснут; мы сами станем такими, какими они нам казались.
Новый год! От медленно оттаивающей елки – таинственное дыхание ночной заснеженной тайги, рядом терпкое африканское сияние идущих некапиталистическим путем мандаринов; и ручными фонтанами – сухой звездчатый блеск Бенгалии, и скачущее по колючим веткам разноцветье бесхитростных крашеных лампочек. Светлое будущее пришло! Нет, конечно, не вернутся ни семидесятый, ни семьдесят первый, да и зачем – ведь мы в две тысячи двенадцатом вновь сможем чувствовать от Нового года то, что карапузами и первоклашками чувствовали в семидесятом…
Полупустые, свойские электрички, трудолюбивые, как шмели, то и дело снующие без опозданий и отмен по своим барабанным путям; на них так просто, не заботясь о парковках, заправках и пробках, уматывать, чуть выдался свободный день или просто вечер, на чистый неоглядный залив, на сыпучий песок золотой без окурков, объедков, без рваных пластиковых мешков, расплющенных пивных жестянок, пустых – или, шутки ради, с мочой – бутылок, слегка присыпанных липких гондонов и бурых засохших тампаксов… А что в рюкзак помещается меньше водки, чем в багажник – не беда, а удача…
Вернутся!
Сверкающий под мартовским солнцем снежный разлет Кавголова, где трамплины и трассы, полные разноцветных задорных, румяных, а не бетонные коробы загромоздивших приволье особняков за крепостными заборами…
Вернется!
Безопасные ночные улицы, битлы и патлы, гитары и стихи; всегда готовые помочь телефоны-автоматы с неоторванными трубками, две копейки разговор, и щедро фырчащие шкафы газировки с неукраденными стаканами, с сиропом – три копейки, без сиропа – одна… Вернутся, встанут на свои места! И сгинут во тьме внешней поганые дринки!
Способность радоваться немногому, быть счастливыми скромно, потому что счастье не в размере, а в сути…
Вернется!
Мальчишеское предвкушение любви, которая виделась окончательным раем…
Вернется! Конечно, вернется, ведь Наташа уже здесь, осталось только победить и вернуть себе молодую, не отвыкшую от побед и радостей душу…
Все будет, конечно, будет, никуда не денется – будет снова и вскоре, надо лишь сделать последнее усилие: смочь, суметь и завершить.
А еще Журанков часто видел один и тот же сладенький, слюнявый сон. Про сына; но – про маленького, всегда про маленького, из тех времен, когда жизнь еще цвела изначальным первоцветом на непереломленном стебле. Про теплого, увесистого, молочного, ароматного. Смеется и лезет, брыкаясь, с дивана прямо по отцовским коленкам, чтобы целоваться. Журанков, заходясь от счастья, тоже смеется, заслоняется притворно и притворно корит: Вовка лизун! Вовка лизун! А сын, тычась ему в щеку лакированной кнопкой носа, отвечает нежно: потому цто я папоцку оцень люблю…