— Корнелиус Раксфорд — племянник Томаса, ближайший из живущих родственников мужского пола — подал петицию в Суд лорда-канцлера[23] о признании Томаса скончавшимся. Он — Корнелиус — был членом ученого совета какого-то малоизвестного кембриджского колледжа, но ушел с должности, как только получил решение суда, примерно в 1820 году, как мне думается, и вступил во владение Холлом. Там он и оставался следующие сорок пять лет, живя совершенным отшельником, вплоть до весны нынешнего года, когда произошло точно то же самое: он ушел к себе, как обычно, и снова, по странному совпадению, ночью разразилась необычайно сильная гроза… И больше его не видели.
— Но… Как вы думаете, что же с ним сталось?
— Никто не знает. Разумеется, это вызвало немало толков; всеобщее мнение в пабе гостиницы «Корабль» сводится к тому, что обоих унес сам дьявол. Я сам задаюсь вопросом, возможно ли, что судьба Томаса Раксфорда так занимала мысли его племянника, что в конце концов его разум помутился и под влиянием грозы он почувствовал, что должен последовать примеру своего дяди?
— Словно король Лир на вересковой пустоши, — сказала Ада. — Я очень хорошо помню ту грозу: Корнелиус, должно быть, и правда потерял разум, если вышел в такую бурю.
— А что же теперь станет с Холлом? — спросила я.
— Я полагаю, наследник, некий Магнус Раксфорд — о нем я ничего не знаю — уже подал петицию о вынесении заключения о смерти. Это заставит кое-кого из судей высоко поднять брови, но я не думаю, что он столкнется с большими трудностями при получении такого заключения: Корнелиусу, по всей видимости, было не менее восьмидесяти.
— Ну вот, — сказала Ада. — А теперь нам пора уже поговорить о чем-нибудь более веселом.
Я не стала больше настаивать на продолжении темы, но образ старика, плетущегося, запинаясь, по темному лесу, жил в моей памяти еще долго после того, как исчез из вида Монаший лес.
Примерно час спустя мы увидели вдали орфордскую башню — огромное, тяжелое строение со многими башенками, сложенное из изъеденных временем коричневых кирпичей, скрепленных серым известковым раствором. Башня стояла на земляном холме — возможно, насыпном — позади которого виднелись немногие, далеко отстоящие друг от друга домишки, хотя деревушка выглядела совершенно заброшенной. Когда мы подошли поближе, я заметила мольберт, установленный недалеко от башни. На нем был натянут холст, но художника нигде не было видно: очевидно, он зашел в один из домишек. Я не смогла удержаться от соблазна рассмотреть картину.
Это был, как я и ожидала, этюд башни, но маслом, не акварелью, и он напомнил мне о каком-то месте, хорошо знакомом, но каком именно, я не могла сразу определить. Художнику удалось передать огромность и тяжеловесность башни, то, как она вроде бы нависала над вами, но тут было нечто, гораздо большее — что-то зловещее, чувство неизбежной угрозы. Пары близко расположенных друг к другу окон под зубцами наводили на мысли о глазах… Вот в чем дело! Это было похоже на дом моих ночных кошмаров: настороженный, живой, прислушивающийся…
— Это… гм… Это поразительно, — сказал Джордж, остановившись у меня за спиной.
— Ужасно зловеще, — в свою очередь сказала Ада.
— Мне кажется, это замечательно, — сказала я.
— Я в восторге оттого, что вам так кажется, — произнес голос, шедший вроде бы из земли позади меня. Я резко обернулась — из высокой травы в нескольких футах от нас поднималась какая-то фигура. Мужчина — молодой человек — худощавый, не очень высокого роста, в брюках из твида и в сорочке без воротничка, к тому же довольно сильно испачканной красками. — Простите, что напугал вас, — продолжал он, стряхивая с одежды налипшие семена травы. — Я заснул, и ваши голоса влились в мои сны. — Эдуард Рейвенскрофт, к вашим услугам.
Точно так, как это произошло с картиной, он напомнил мне кого-то, с кем я виделась раньше, но я не могла определить, кто это был и где; и, разумеется, я никогда не слышала этого имени. Он был, вне всякого сомнения, красив: темно-каштановые волосы падали на лоб, прекрасная кожа, чуть загрубевшая и покрасневшая на солнце, темные глаза с тяжелыми веками, довольно длинный, с высокой переносицей нос, прямой и узкий словно клинок, и необычайно обаятельная улыбка.
— Это нам следует просить у вас прощения, — сказала я, как только Джордж нас представил. — Мы без разрешения подошли к вашей картине… и вторглись в ваши сны.
— Вовсе нет — восхитительное пробуждение! — ответил он, по-прежнему мне улыбаясь. — Значит, она представляется вам законченной?
— О да! Она — совершенство. Она напоминает мне о сновидении, часто приходившем ко мне раньше — на самом деле, должна признаться, о ночном кошмаре.
— Это очень лестно… Хотя мне не хотелось бы тревожить ваш сон. Ведь самое трудное — понять, когда следует остановиться; я очистил палитру час назад, испугавшись, что могу все испортить.