Помню, как встретил его на холодной, пустынной улице, направляясь в гости к Сапгиру.
Худяков, худющий, задумчивый, измождённый вконец, шёл туда же.
Сказал мне тихо, растерянно:
– Тоска! Хочу выпить – и не с кем. Куплю бутылку сухого, зайду в какой-то подъезд, выпью там. В одиночестве. Сам. Выйду потом из подъезда. И дальше иду куда-то. Всё дальше иду. Куда?..
Году, наверное, в семьдесят четвёртом, случайно, встретил его в запущенном сквере возле Киевского вокзала.
Был он вместе со Львом Халифом, человеком бравым, бывалым, известным, но не стихами, а романом своим «ЦДЛ».
Оказалось, что оба они – вскорости уезжают.
Зашли, поначалу прикинув, где бы нам провести сегодня, на прощанье, часок-другой, все вместе, вина купив, к живущему неподалёку художнику Лёве Дурасову.
Оказался он, путешественник в дебрях речи родной своей, далеко от Москвы, в Америке.
Жизнь в свободной, но в то же время совершенно чужой стране оказалась вовсе несладкой. Для него. Получилось – так.
Писал ли там он стихи?
Не знаю. Может – писал.
Пиджаки он там – разрисовывал.
Получались в итоге абстракции.
Худяковские. Неповторимые.
Их можно было носить, но также – на стену повесить, как холсты, и смотреть на них.
Всё-таки – не кацавейки.
В девяностых годах он вроде бы писал уже настоящие, с размахом, с полётом, холсты.
Огромные вещи. Абстракции.
Однажды устроил выставку.
Никто на неё не пришёл.
Как он сейчас живёт – совершенно не представляю.
Чем он занят – в своём далеке, в заграничном, глухом одиночестве?
Здесь, в Москве, где все его знали, был, конечно, он чудаком, но зато и поэтом. Помнит ли, как читал он:
– Ли быть, ли нет?..
Овсей Овсеевич Дриз.
Выглянувший из сказки в кошмарную повседневность седой мечтатель. Поэт.
В безрукавочке меховой сидел себе в уголке на сборищах у Сапгира, вино попивая. Смотрел глазами своими прозрачными – сквозь всех. Но куда? Кто знает!
Сутулился, вдруг собираясь в пушистый, тёплый клубок. Волшебную нить вытягивал оттуда. Струною она вдруг становилась. Являлись шагаловские скрипачи, играли. Дриз улыбался.
Метель за окном бушевала.
А здесь все были – свои.
Хорошо, когда люди – рядом.
Особенно в холода.
Уютно. Тепло. Спокойно.
Стихи читают. Вина достаточно. Сварят кофе. Чашечка невесомая, фарфоровая, кузнецовская, в руке – словно птичка. Певчая.
Свеча на столе. Погасшая.
Но можно зажечь. Горит.
Горит, никого не корит.
Горит, о судьбе говорит.
Жёлтое пламя. Чёрная тьма за окном, с сединою метельной, серебряной, пепельной.
Дриз чему-то вновь улыбается.
Но чему? Поди догадайся.
Не получится. И не пытайся.
Мечтатель седой. Молчит.
В уголке. В меховой безрукавочке.
Глаза свои щурит прозрачные.
Скрипачи ему что-то наигрывают.
Время тянет волшебную нить из клубка, за окно она тянется, вьётся в небе метельном, теряется в круговерти неведомой, вроде бы возвращается, вьётся над ним.
Дриз глядит на неё. Улыбается, доброй сказкою в мире храним.
Гена Цыферов. Детский писатель.
Тоже – сказочник. Может – волшебник.
Всё могло у нас быть в Империи.
Всё бывало. И Гена – был.
Соавтор Сапгира. Надёжный.
Многолетний. Любимый. Талантливый.
Ценитель ясного слова. Не бунтарь никакой, не оратор.
Супруг огромнейшей дамы по прозванию Император.
Чей-то ещё – супруг.
Людям славным – преданный друг.
Добрый увалень. Человек высокий, очкастый. Светлый.
Весь – из Моцарта. Прямо из музыки.
Выйдет из дому – словно из древнего, родового замка – в жестокую, с пьянью, с нечистью всяческой, явь.
Улыбается – всем и всему. Призадумавшись, молча идёт по московским бульварам, по улицам.
То на солнышко тихо сощурится, то глядит на деревья, то слушает воркование голубей.