С этого дня Максим стал растить и холить жеребенка. Каждое утро гонял его по траве, чтобы копытца, вымытые росой, крепли и не были ни хрупкими, ни мягкими. Часто купал его, чистил, кормил как-то по-особенному и никого не подпускал к нему. «Пусть одного хозяина имеет», - думал он. Жеребенок знал голос Максима и, гремя копытцами, стремительно летел на его зов, прыгая через собак, растянувшихся на солнцепеке, свиней, опрокидывая ведра и все, что попадалось ему на пути. Максим так ревностно заботился о своем любимце, отдавая ему все свои помыслы, что тот и в снах стал прыгать перед ним, буйно веселясь. А казак, опасаясь за целость его ног, испуганно кричал: «Го! Го!» - и, просыпаясь, бежал в конюшню.
Где бы ни был Максим, у соседа ли, в станичном ли кабаке, он неизменно затевал разговор о жеребенке.
- Ну, брат, и конь у меня, ну и конь - и-и-и, - тянул он, сладко закрывая глаза и подперев щеку ладонью. - Конь… конь… картинка! - крутил Максим головой. И вдруг, встрепенувшись и вытаращив глаза, грохал кулаком по столу и хрипел, перегибаясь к собеседнику:
- Знаешь… Ни у кого нет такого! Ни у кого!
- Рано хвалишься, Максим Афанасьевич. Ешо ничево не видно.
- Брешешь!
Долго казак ломал голову, выдумывая, как бы позанозистей назвать жеребенка. Извелся, а не мог подыскать подходящего имени своему любимцу и пошел к атаману. Тот сидел в палисаднике в одних кальсонах и, изнывая от жары, тянул ирьян.
- Зови Ханом, - посоветовал он. - И коротко и хорошо, а к тому же и конь твой из азиатов, - глубокомысленно докончил атаман и напросился на магарыч.
- Это как будто подходяще, - согласился Максим.
С тех пор только и было слышно в его дворе:
- Хан, чертова голова, куды лезешь, - гудел старший сын Гришка, отгоняя жеребенка от мешков с мукой.
- Ха-а-ан, - ласково кликал сам Максим.
- Хан, проклятущая животина, - вопили бабы, заметив, как озорной сосунок топчет цыплят. - У-у, идол пучеглазый, бодай тебе покорежило!
Жеребенок срывался с места, взбрыкивая, летел в дальний угол двора, мчался обратно и, вздыбливаясь, наскакивал на баб. Те визжали переполошливо и лепили на Хана ядовитейшие ругательства. Максим, прислонясь к амбару, покатывался со смеху.
- О-ххо-хоо! Ой-ой, умори-и-или, - болтал он руками и под яростные взгляды баб покатывался еще пуще и перегибался пополам, как надломленный тополек. А потом он угощал любимца бубликами и сахаром.
Домочадцы роптали:
- Связался черт с грешной душой. То, бывало, во двор не заманишь, а теперь со двора не выпроводишь. Покою нет.
А Максима словно и не касалось это. И лишь когда кто-нибудь вооружался увесистым поленом, намереваясь вздрючить провинившегося бесенка, он выступал на защиту:
- Я тебе…
И покушавшийся, охлажденный грозным окриком, моментально забывал о своем гневе и прощал Хану все его прегрешения. Обрывать Максим любил и умел. Лет пять назад он коротко объявил собравшейся полудневать семье:
- Ну, детки, наживайте, а я вам не слуга боле. Будя, поработал. - И довольным взглядом обвел свой богатый двор. - Ишь добра-то!
Домочадцы переглянулись. Сыновья закашляли, бабы прижухли. Пелагея, седеющая жена Максима, встала и поклонилась мужу:
- Твоя воля, батюшка. И на этом спасибо.
А Гришка, скупой и расчетливый, чуть не плача, загундосил:
- Дык как же так, папаша, покос вить подходит. Мыслимое ли дело?
- Зась… горлан, - грохнул Максим. - Работника наймайте.
И среди тяжелой тишины вышел из-за стола.
С того дня он дома бывал реже, чем ненастье среди летней поры. Либо он сидел в станичном кабаке, который держал грузный казак Свирякин, либо мотался по ярмаркам, покупая и выменивая лошадей. Лошадником Максим был страстным. Все маклеры, конокрады, цыгане области знали его и в глаза и за глаза. Погулять Максим всегда был не прочь. Часто, прокутив все, что бывало у него на руках, он лимонил ключи у задремавшей супружницы и тихонько пробирался в амбар. Пять-шесть приятельских тачанок воровски подкатывали ко двору, мигом нагружались тяжелой пшеницей. А потом Максим снова гулял несколько дней. Когда же Пелагея бодрствовала, а Максиму лень было воровать у калмыков коней на пропой своей души, он промышлял по мелочи.
- Бабка, колесо-то у тачанки совсем покорежилось, - говорил он деловитым тоном. - В кузню надо бы.
- И то верно, - соглашалась Пелагея. - Вот ужо Гришку пошлю.
- Дождешься твоего Гришку. Лодырь губастый. Отец не сделает, так никто не подумает. - И Максим, продолжая ворчать, снимал с тачанки колесо и катил его по улице перед собой.
У церкви Максим останавливался, набожно крестился и, оглядываясь по сторонам, сворачивал в переулок, где ульем гудело свирякинское заведение. Колесо обыкновенно домой не возвращалось.
- Починяет кузнец, - отмахивался Максим на все вопросы домочадцев.