— Не, он не ворюга! Таких нынче прорва. Ен- тот — убивец! Не иначе! Вы, девки, погляньте на евоные руки, оне, что у медведя! Коль словит кого за голову, враз выдернет с корнями и пернуть не успеет. А бельмы? В них погибель! Мороз до жопы дерет, глянув на ево! — перебивала соседку Настина бабка.
— Раскудахтались, что куры на нашесте! И никакой он не вор и не убийца! Нынче их всех отлавливают. Но этот — с самой Колымы! Там всю жизнь студился. Нынче к нам приехал — отогреваться! — встрял Петрович.
— И мы про то, что добрые люди сами по себе на Колыме не живут. Согнали туда не за добрые дела! Видать, прохвост редкий иль урка! — спорили бабки.
— Ни с кем не знается, не здоровается, сущий зверюга! А и говорить с ним жутко, того гляди — зарычит иль завоет в ответ, — передернула плечами
старая Авдотья и, глянув на открывающиеся ворота дома, сказала свистящим шепотом:
— Тихо, девки! Едить антихрист! Гля! Во морда! Толще коровьей задницы! Ну и бугай!
Чужак осторожно проехал мимо старух, не облив, не забрызгав грязью ни одну. Он даже не оглянулся, не кивнул. Это задело самолюбие соседей, и вслед чужаку посыпались новые домыслы.
Жители улицы, как и все, не любили неизвестное, скрытное, не умели жить за семью замками и предпочитали не таиться друг от друга. Хорошо иль плохо — ближний сосед лучше дальней родни. Это правило въелось в плоть и кровь. Здесь сосед к соседу мог прийти не робея даже среди ночи. Такое не возбранялось никому. А потому каждый был понятен и в случае нужды, беды иль радости, помогали друг другу без лишних слов. Поддержать умели делом и смехом. Но этот новенький никак не вписывался в устоявшиеся обычаи и правила улицы.
— Надысь я коз пасла за огородами. Прохожу мимо дома этого змея и слышу, как в открытом окне то ль поют, иль орут:
… давай, давай, наяривай, наяривай, наяривай…
Мне аж гадко стало! Ну, что это? Мужуку уже годов немало, а он — бандитское орет иль слушает. Не совестно? Кого наяривать в его годы?
— Выходит, он педераст! — сказал Петрович.
— А что за люди такие? — развесили уши бабки.
— Ну, это когда мужик с мужиком живут, как муж с женой…
— Да как такое можно? — не поверили бабки.
— Нынче все возможно. И такое! Развелось всяких, хоть пруд пруди. Но сами посудите, с бабой никогда не видели. В доме тож не приметили ни одной. Только мужики. Вот вам и довод, кто он, этот чужак, — прищурился Петрович.
— Господи! Срам какой! Улицу споганил. Зачем только у нас поселился? Купил бы дом в другом месте! — завздыхали старухи.
— Гля! Вертается этот жопошник!
— У! Змей бесстыжий! — плевали, крестились, отворачиваясь, краснели…
А человек, свернув к дому, негромко просигналил и, въехав в ворота, скрылся в зелени кустов и цветов, неслышно взошел на крыльцо. Огляделся, вдохнул полную грудь свежего воздуха, улыбнулся синему небу, теплому солнцу, сел в тени цветущей сирени отдохнуть, услышал тихий звон фонтанчиков возле беседки, засмотрелся на струйки воды, играющие на солнце разноцветной радугой, и задумался. Легкая тучка стерла улыбку с лица, оно стало печальным, серьезным, а потом и вовсе холодным, жестким и злым. Как быстро уносит человека память на громадные расстояния. Не спросив разрешенья, вырывает из солнечных, ясных дней, отбрасывая далеко назад, на многие годы, возвращая в холодную, седую Колыму.
Мишка даже в самых страшных снах не предполагал, что когда-нибудь окажется на Северах. Не было к тому причин и повода. Даже сорванцы- одноклассники не лезли к нему, считая Мишку гением, самым умным пацаном во всей школе. Ее он закончил с золотой медалью и с первого захода поступил в политехнический институт.
Селиванову прочили будущее большого ученого, светилы науки. Оно и немудрено. Мишка был победителем всех олимпиад, гордостью школы. Его фотография не снималась с доски Почета. И все, кто знал мальчишку, считали его без пяти минут профессором.
Он никогда ни с кем не ссорился и не дрался. Не было поводов. Девчонки его попросту не интересовали. Он шел к своей цели, не оглядываясь по сторонам. И, став студентом, вскоре был любимцем курса, преподавателей.
Рослый, добродушный, он совсем не походил на плюгавых задохликов-зубрил. Ему все давалось легко, шутя. А потому именно Михаилу Селиванову надо было идти во главе институтской колонны вместе с лучшими студентами. Он должен был нести большой портрет Генсека.
Стоял ноябрь. Необычно пасмурный и холодный. Колонны демонстрантов, в ожидании своей очереди прохождения по площади мимо трибун, скучились на боковой улице. Кто-то пил пиво, другие нашли что-то покрепче. Предложили Селиванову:
— Глотни! Согрейся!
Мишка и впрямь посинел от холода. Стучали зубы. Жидкая куртка не грела. Замерзли ноги. Руки не сгибались. Но выпить отказался:
— Ничего! Когда вернемся, отопьюсь чаем. Мать малиновое варенье прислала. Вот и согреемся все вместе! — Увидел, что колонна института уже строится на выход к маршу, заспешил на свое место, поднял высоко над головой портрет Брежнева и пошел, приказывая всему телу — удержаться, не подвести.