Убедиться в этом недолго: нотабль поднимается, фыркая, как тюлень, и дает пощечину сначала ему, затем двум парням и, наконец, Бьянке. Значит, судьба всех четверых решена. Нотабль скрипуче велит своим головорезам: «Acceritele»[532]
.Симон вспоминает венецианских японцев. Неужели на этот раз deus ex machina[533]
не спасет? На последних секундах Симон вновь вступает в диалог с трансцендентной сущностью, которую ему так нравится представлять: если он застрял в романе, что за принцип нарративной экономии требует в конце его убить? Он перебирает нарратологические доводы, но все они выглядят спорными. На ум приходит то, что сказал бы Байяр: «Вспомни Тони Кертиса в „Викингах“». Да. Жак так и сделал бы – обезвредил бы одного из вооруженных типов и, конечно, положил бы второго из пушки первого, но Байяра нет, а Симон – не Байяр.Головорез каморры целится из винтовки ему в грудь.
Симон понимает, что от трансцендентной сущности ждать нечего. Похоже, романист, если он существует, не на его стороне.
Его палач не многим старше парней из «Бригад». Сейчас он нажмет на курок, но в этот миг Симон произносит: «Я знаю, что ты человек чести». Стрелок не спешит делать дело и просит Бьянку перевести. «Isse a ritto cà sin ’omm d’onore».
Нет, чудес не бывает. Но будь это роман или нет, Симон не позволит сказать, что он пустил все на самотек. Он не верит в спасение и в миссию, отведенную ему на земле, зато, напротив, твердо верит, что нельзя прописать что-либо наперед, и даже если он в руках романиста с садистскими причудами, его песенка еще не спета.
Пока что.
С этим гипотетическим романистом надо как с богом: поступать так, будто его нет, ибо если он существует, это в лучшем случае скверный писака, не заслуживающий ни уважения, ни послушания. Изменить ход истории никогда не поздно. Вполне возможно, что воображаемый романист еще ничего не решил. Возможно, финал в руках его персонажа, а персонаж – это я.
Я Симон Херцог. Герой собственного рассказа.
Стрелок поворачивается к Симону, а тот продолжает: «Твой отец бил фашистов. Был партизаном. Готов был отдать жизнь за справедливость и свободу». Оба смотрят на Бьянку, которая переводит на неаполитанский: «Pateto eta nu partiggiano cà a fatt’a guerra ’a Mmusullino e Hitler[534]
. A commattuto p’ ’a giustizia e ’a libbertà».Продажный нотабль начинает выходить из себя, но стрелок жестом велит ему заткнуться. Неаполитанец приказывает второму молодчику прикончить Симона, однако парень с винтовкой невозмутимо произносит: «Aspett’»[535]
. Судя по всему, он главный. Он хочет выяснить, откуда Симон знает его отца.В действительности это просто удачный домысел: Симон узнал модель винтовки, это маузер, такие были у элитных немецких стрелков. (Историей Второй мировой он всегда увлекался так, что хлебом не корми.) И сделал вывод: парню она досталась от отца, а отсюда – еще два предположения: либо его отец получил немецкую винтовку, сражаясь в итальянской армии на стороне вермахта, либо, наоборот, сражался с вермахтом, был партизаном и подобрал ее у трупа немецкого солдата. Первое никак не спасает, он сделал ставку на второе. Но предпочитает не раскрывать детали рассуждения и, повернувшись к Бьянке, говорит: «А еще я знаю, что ты потерял родных во время землетрясения». Бьянка переводит: «Isso sape ca haè perzo a ccoccheruno int’ô terramoto…»
Пузатый нотабль топает ногами: «Basta! Spara mò!»[536]
Но стрелок, o zi, «дядька», как называет «система» своих молодых сынов, занятых черной работой, внимательно слушает рассказ Симона о том, какую роль человек, которого ему поручено защищать, сыграл в трагедии, которая во время terremoto не обошла и его семью.
«Nun è over!»[537]
– протестует нотабль.Но молодой «дядька» знает, что это правда.
«Этот тип убил твоих родных. Или мстить здесь не принято?» – простодушно спрашивает Симон.
Бьянка: «Chisto a acciso ‘e parienti tuoje. Nun te miétte scuorno ‘e ll’aiuttà?»[538]
Как Симон догадался, что молодой «дядька» потерял в terremoto семью? И почему понял, что так или иначе, даже не получив доказательств, он поверит, что вина лежит на нотабле? Этого Симон с его обостренной паранойей раскрывать не станет. Не хочет, чтобы романист, если таковой существует, понял, как ему это удалось. Пусть не говорят, что все его мысли – открытая книга.
Да и вообще он слишком сосредоточен на эксорде: «Все, кто был тебе дорог, погребены в завалах».
Бьянка может больше не переводить. Симон может ничего не говорить.
Парень с винтовкой поворачивается к нотаблю, сам бледнее вулканической глины.
Он бьет его прикладом в лицо и отталкивает.
Продажный, пузатый и башковитый нотабль, покачнувшись, падает в грязную булькающую жижу. «La fangaia»[539]
, – как загипнотизированная, шепчет Бьянка.И когда его тело с жутким хлюпаньем всплывает на поверхность, за миг до того, как его поглотит вулкан, он успевает узнать голос Симона, глухой, как смерть: «Видишь, надо было оторвать мне язык».
Серные столбы по-прежнему рвутся из недр земли, вздымаются ввысь и наполняют воздух зловонием.