Надя опять молилась. Поглядывая на окна, поглядывая на мост и на угол здания, она обращалась к блаженной Ксении Петербургской, что душою «на Небеси пред Престолом Божиим предстоящи, телом же на земли почивающи» и что «данною свыше благодатию различные чудеса источающи». Просила Ксению опять чудо явить, карету подполковника где-нибудь подальше от сего места остановить и не дать Мите грешному совершить дела богопротивного; просила умолить Господа Иисуса Христа простить рабу Божьему Димитрию и рабе Божьей Надежде все их прегрешения, беззакония и грехопадения...
Вот стрелки хронометра безмолвно указали время, Бертолетов устремил нетерпеливый взгляд к мосту. Но карета подполковника, как и вчера, не появилась. В негодовании покачав головой, Митя спрятал хронометр и вернулся в переулок, из которого несколько минут назад вышел.
Встретились через полчаса на Невском в условленном месте. Бертолетов был разочарован и несколько растерян. Он не знал, что и думать. Надя сочувствовала ему на словах, а в глаза смотреть всё избегала — прятала торжество. Радовалась душа, что услышана была молитва и что день опять закончился бескровно.
Они ехали в конке на Петроградскую сторону.
Видя, как Бертолетов приуныл, Надя хотела отвлечь его от мыслей о неудаче:
— Монферран построил Исаакий. А твой, Митя, Исаакий? Твой храм?
— Мой храм — храм Справедливости...
Преодолев наконец растерянность, Бертолетов принял решение: нужно разведать обстоятельства, узнать новые пути следования кареты и довести-таки дело до конца. Однако в ближайшее время сбыться планам Бертолетова было не суждено, ибо прозвучали в Питере соловьёвские выстрелы, которые повлияли на планы многих жителей столицы и империи в целом...
Здесь всегда было людно, шумно, пьяно. Здесь от мужиков всегда пахло сеном (что только что продали) и махрой (что непрерывно смолили), дешёвым пивом и дешёвой же — сивушной — водкой, а из кухни — жареным с салом картофелем да жареной с луком рыбой. Здесь народ гулял — незатейливо и широко, громко и беззаботно, по-русски разухабисто — с песней, лапотной пляской и беззастенчивым враньём; иные, сильно увлечённые, гуляли до конца, до упора, до угара; и только всё прогуляв, шли или ползли вон — опять, опять (чтоб его!) работать, работать.
Кто хотел в Питере затеряться, в этом вечном гульбище легко мог затеряться.
Они всегда приходили втроём. Они были давние друзья, они были равные, никто из них в кампании не верховодил, двумя другими не помыкал. За отсутствием лидера назовём их в алфавитном порядке: Гольденберг, Кобылянский и Соловьёв.
...И в этот мартовский зябкий вечер они, как обычно, заняли свой стол. И заказали обычную водку с селёдкой. Но дело они обсуждали очень необычное — судили царя. Недолго они судили: между первой рюмашкой и второй выслушали обвинение, между второй и третьей посмеялись над защитой, после третьей спросили присяжного, пьяного мужика: «К ногтю его?»; «К-к ногтю!» — ответил, икнув, мужик. — «Вс-вс-сех к ногтю!.. Налей!..»; и ему налили. Так, с приговором не вышло заминки, поскольку согласие было полное. Не много потратили времени и планируя убийство царя, обговаривая детали. Все они быстро решили, так быстро, что стриженая девка не успела бы косу заплести: и что убить царя непременно надо — сколько уже покушений было, в конце концов; и как убить, его решили — застрелить из револьвера; и где стрелять — на Дворцовой площади во время прогулки государя. Одного только друзья не могли решить: кому из них покушение осуществить.
Григорий Гольденберг вызвался:
— Я хочу стрелять в царя.
Людвиг Кобылянский в нетерпении привстал:
— Я буду стрелять в царя.
Александр Соловьёв тихо, но веско, сказал:
— Я убью царя.
Принимая во внимание молодую решимость их, можно заметить, что нешуточный это был заговор.