Отлетела душа его, и тут же откуда то ил под гранитных плит набережной вдруг вылетела ворона — большая и свирепая ворона. С громким карканьем, хлопая крыльями, взвилась она над Фанни и как будто норовила клюнуть её в темя. Фанни отпрянула, невольно заслонилась от вороны рукой. И ей показалось в этот миг, что в чёрной бездонной глубине вороньего глаза, в некой чёрной холодной ночи, далеко-далеко она увидела... себя — крохотную совсем, жалко скрюченную фигурку — и летящую ей в лицо чёрную-пречёрную ворону; и эта ворона будто прервала свой стремительный полёт, она зависла над головой Фанни, она била по воздуху крыльями, теряя перья, и, предельно широко, неестественно широко раскрыв серый клюв, кричала на Фанни, и при этом изгибался змеёй чёрно-красный язык, а потом ворона пыталась выклевать ей глаза... Когда Фанни, испуганная, бледная, с трясущимися губами, убрала руку, вороны уже поблизости не было. Краем глаза Фанни увидела птицу — та, спланировав к самой воде, влетела в какую-то выбоину между плитами, где у неё, наверное, было гнездо.
— Какая наглая тварь! — удивился Скворчевский.
— Мы спугнули её, — предположил Потапов. — Вот и набросилась.
А Фанни ничего не могла сказать. У неё дрожали губы и отнялся язык. Её чуть не насмерть перепугала та, увиденная в вороньем глазу бездонная пропасть. Словно дьявольское откровение, словно ужасное предвестье, была та пропасть. В глазах же ещё долго стояла чёрная-чёрная, как вороново крыло, леденящая душу вечная ночь.
При этой едва ли не кощунственной мысли, перечёркивающей все её сомнения и душевные метания последних месяцев, Надя осенила себя крестным знамением.
Всё в руках Божьих, во всём провидение Его. Подполковника возят теперь разными путями. Но если Митя в своём отношении к нему не ошибался, если «А.-Б.» действительно враг человечности, гонитель правды и душитель свобод, и если Господу угодно его наказать, то завтра у Нади получится «А.-Б.» подкараулить и получится бросить бомбу, — в том и сомневаться нечего, нужно только к известному часу к тому мосту подойти. Тогда поедет по мосту карета.
...И тогда все подумают, всё поверят, что Митя не виновен, и его, быть может, скоро выпустят из тюрьмы.
Мирно тикали ходики, глядела в окно неполная луна, немного ярче луны светила керосиновая лампа на столе. Надя, не сняв одежды, лежала на постели — свернувшись калачиком, без движений, с закрытыми глазами.
У Нади не было сил, чтобы подняться, чтобы раскрыть заветный дневничок и поверить ему свои мысли. Надя лишь пыталась представить, что бы сейчас могла написать в нём. Но усталость брала своё, из-под пера, которое она не взяла и которым она не писала, выходило нечто несвязное, выходили только обрывки мыслей.
«Нет, я сделаю это не ради Мити, и не ради себя, и не ради идеалов, о которых мне много говорили, но в которые я не поверила и, наверное, поэтому так их и не приняла...»
Хотя и жалко было Митю, хотя и жалко — до слёз — было себя.
«Я сделаю это для того, чтобы следующему поколению, тому поколению, что уже живёт во мне, было лучше, было светлее».
«Ах, хоть бы одним глазком взглянуть на него — какой он будет».
Она пыталась представить себе своего ребёнка, но, как ни старалась, не могла. Однако пусть она и не видела его в своих грёзах, уже любила его много сильнее, чем Бертолетова. Хотя ей всегда казалось, что Бертолетова она любила бесконечно — так, что сильнее любить невозможно.
С этими разрозненными мыслями, с грёзами, с этими решимостью и спокойствием она и заснула. Лампа погасла сама, когда в ней прогорел керосин.
...Молодой человек, очень похожий на Бертолетова, встречал её на ступенях широкой беломраморной лестницы. Надежда восхищённо огляделась: отшлифованные до блеска мраморные перила, красные дорожки, лепка с позолотой на стенах, высокие окна в два этажа, огромные античные вазы и всюду свет, свет, свет — мягкий жёлтый свет, льющийся со стен от свечей и ламп, и навстречу ему — дневной ясный свет, щедрыми потоками бьющий из окон...
В этом роскошном дворце она никогда не была. Нет, никогда она не была у государя в Зимнем.
Она любила этого молодого человека много сильнее, чем Бертолетова, хотя никогда не сомневалась, что сильнее, чем она любила Бертолетова, любить невозможно. Она никак не могла решить: этот юноша, этот государь, встречающий её, — один из братьев Мити? или... сын её? Наверное, всё-таки сын — склонялась к мысли — ведь братьев Мити она не знала. А сына своего знала?.. Она напряжённо думала, думала — где же, когда же знала своего сына?.. Да знала ведь! Не могла не знать! Это же сын её! Но вспомнить всё не могла...