Они встретились глазами, и Надежда увидела, что взор его, мгновение назад бывший вопросительным и напряжённым, стал таким весёлым, будто этот человек отлично знал, отчего ему знакомо лицо «сударыни», но почему-то это сейчас скрывал. В то же время глаза его выдавали потаённое, выдавали то, что смотреть этому человеку на Надежду — отрада, что это ему как благоухающий елей на душу. Взор проник ей в самую душу, грозя смутить её окончательно и лишить дара речи, лишить если не навсегда, то уж до конца дня наверное.
Надя взяла себя в руки и улыбнулась, хотя и через силу:
— Мне тоже... ваше лицо знакомо. И если... — она сделала вид, что задумалась; потом заговорила уверенней: — Если вы ещё наденете шляпу, если будете дремать в уголке вагона, тогда, возможно, я вспомню, где видела вас...
Бертолетов удивлённо вскинул брови, положил перед ней стопку листочков и, не произнеся больше ни слова, отошёл.
...А после окончания занятий встретил её на улице.
«
Но здесь другое. Смятение чувств охватило меня — смятение радостное и одновременно тревожное: вот он! вот он! тот самый, ради которого всё, ради которого я, который для меня — в простом ли платье, в ветхозаветной ли хламиде, в одеждах ли из пурпурного шёлка, что носят монархи, молодой и полный сил, старый и болезный, удачливый или нет, победитель или побеждённый, в счастии и в горе. Он тот единственный, к которому от рождения расположена моя душа, к которому душа прильнёт, как льнёт к тёплой печке продрогший человек, и найдёт блаженное упокоение на многие годы... В сознании воцарился переполох: уже не будет, не будет, как прежде, и я уже буду не та, и мир вокруг меня — будет не тот. И воображение не рисовало услужливо картин: какой стану я, каким станет мир; воображению не хватало опыта. Душой овладела растерянность от неотвратимо надвигающихся в моей жизни перемен, я ясно почувствовала их приближение и не знала, к лучшему ли они приведут — к самой высокой из возможных радостей, к счастью, к худшему ли — к разочарованию и страданию. Растерянность нарастала, делая меня не похожей на себя. Я была почти готова поверить в то, что от волнения говорила какую-то околесицу. Я думала не столько о том, что говорила, сколько о том, чтобы не покраснеть или не побледнеть, чтобы говорить складно и не сбиться с дыхания, чтобы не задрожали предательски губы и чтобы из дрожащих рук не выпала тетрадь; от волнения воздуха не хватало...
А когда он отошёл, боялась, мучилась мыслью, что он уже не подойдёт ко мне — к растерянной и глупой — и что я опять потеряла его, на этот раз навсегда. Потом ругала себя: чем быстрее вернусь от иллюзий к действительности, тем скорее обрету душевный покой.
Но он, должно быть, видел меня не так, как видела себя я».