И еще сказала Тамара: "Днем к соседу пришел отец, Лерочка услышала, как тот спрашивал про уроки. И меня попросила. Я дала ей блокнот, и она сама стала задачи себе. Все верно. А потом написала. Над ними: не вижу. Полностью. Левым".-- "Значит врет Калинина, что не соображает, не чувствует". -- "Гм!.. -- прищурилась -- Врет. Как тогда, с клизмой".
Утром ждал Зосю. Брел к скамейкам, что на проспекте, и, не видя, сам видел, что спина у меня колесом. Нельзя так перед Зосей. И, когда мимо, шипя, просвистел трамвай, подумал, что надо бы разогнуться, но прошло это так, о ком-то другом.
-- Здравствуй... -- запышливо села, качнувшись вперед, чтобы платье легло без складок. И уж как он там ни вихлялся наш разговор, а вернулся к далекому, прежнему. Оттого и вернулся, что вырвалось: может, взять нам тебя домой и всем троим разом. -- А помнишь, что ты мне говорил?
Это было в публичке, года два лишь назад. Пожаловалась тогда -неожиданно и впервые: "Каждый день, каждое утро просыпаюсь с мыслью: хватит!.. Вот сегодня... Не могу больше жить!" -- "Ты?!" - "Я!.. Я!.."
Не случалось мне сталкиваться доселе с этим -- чтобы так говорили об этом. И подумал: наверно, не так это должно "выглядеть". Ведь смеется, болтает, бегает, роет свою диссертацию. И полна, так полна музыкой жизни.
-- Что же тебя заставляет? --Все, все!.. - Но что -- все? Ты здорова, у тебя работа, мать, отец, сын, квартира, достаток, возлюбленный.
-- Да, да, да, да!.. - Чего же еще? --Не знаю... но не могу, не могу, понимаешь: не мо-гу! -- Но у тебя сын! -- Ну, что сын, сын!.. Вырастет... у него уже своя жизнь... начинается. А!.. тебе не понять, вижу, -усмехнулась. -- Да. Только в одном случае признаю: если нет выхода. Если человек смертельно болен. Или просто иначе нельзя, ну, никак, невозможно. У тебя даже горя-то нет, никакого!.. -- рассердился, что сорит такими словами.
-- Горя... -- все так же покачивалась, грустно кивала чему-то в себе головой, глядела в сторону, тяжко. -- Обязательно горе...
И стояли, чужие, далекие.
-- Тебя еще, видно, не тряхнуло ни разу, поэтому... -- все
же нашел, как себе уяснить. -- Обязательно нужно, чтобы тряхнуло, да?.. -- живо, враждебно вскипела. -- А без этого, просто так?
Да, без этого не вместить было. Да и с этим -- откуда? Если все это умозрительно. И представить не лезло, не всачивалось чужое, скатываясь с булыжно покойного, твердого. Как расстаться с тобой, с Тамарой, с писаниной, с надеждой? И - невежда - не знал тогда и того, что уж было так тонко, так горько подмечено Гаршиным. Об этом рассказывал Короленко: "По поводу самоубийства одной знакомой девушки Гаршин писал, что, по его мнению, все люди, кроме прочих рубрик, которых множество, -- разделяются еще на два разряда: одни обладают хорошим самочувствием, другие -- скверным. "Один живет и наслаждается всякими ощущениями, ест он -- радуется, на небо смотрит -- радуется. Даже низшие физиологические отправления совершает с видимым удовольствием... Словом, для такого человека самый процесс жизни -- удовольствие, самосознание -- счастье. Вот, как Платоша Каратаев. Так уж он устроен, и я не верю ни Толстому, ни кому иному, что такое свойство Платоши зависит от миросозерцания, а не от устройства... Другие совсем напротив. Когда-нибудь Бернары найдут хвостики самых хвостиков нервов и все это объяснят. Посмотрят под микроскопом и скажут: ну, брат, живи, потому что, если даже тебя каждый день сечь станут, то и тогда ты будешь доволен и будешь чувствовать себя великолепно. А другому скажут: плохо твое дело, никогда ты не будешь доволен, лучше заблаговременно помирай. И такой человек помрет. Так умерла и Надя. Ей тоже сладкое казалось горьким". Сам Гаршин в этом отношении представлял натуру парадоксальную. По всему своему "устройству" он мог и понимать, и откликаться на все радости жизни, но где-то коренился один дефект нервной системы, который, как туча, омрачал настроение угрозой сумасшествия. Повидимому это было, как и у Гоголя, например, наследственным (старший брат Гаршина покончил с собой в юношеском возрасте). Гаршин тоже не смог".
Но Зося весела, деятельна, энергична. Ну и что, он ведь тоже "откликался на все радости". И сама она говорит: "Чем хуже мне, тем я веселее. Внешне".
-- Помнишь? - твердо взглянула она. - Ну, и как ты теперь? Значит, все же бывает и так, что здоров, а не хочешь, не можешь? Видишь, как все бывает.
Я видел. Утрамбованную дорожку. Видел: нет у нас выхода, нет. Лишь один -- исчезнуть нам как-то. Совсем. Всем. Помимо своей воли. Но -- по нашей. Иначе от этого не уйти. Видел, как цветуще смугла Зося, как блескучи горячие карие глаза с зеленоватым прожилком. "Папа, -- говорила в четыре года про обезьяну Примуса: -- она на меня глазами меркает". Как, наэлектризованно потрескивая, вздыбились черно промытые, взъерошенно сильные волосы. А твои посеклись на затылке, истончились, свалялись. И глаза, такие блестящие некогда, один глазик, будто пленкой тускло подернут.