плыл на руках-распялках старшей сестры крахмальный, сахарно-белый. Так услужливо, но с достоинством подставляла. Вделся, и вот этими пальцами, которые сейчас развернут сверток, вытащат скальпель, просовывал вываренные в щелоках, зажелтевшие кальсонные пуговицы в тугие, заглаженные петли. -- А второй?.. -- сказала, не сдвинувшись с места, заведующая.
-- Есть, есть, Евгения Никаноровна!.. там, сейчас, сейчас...-подхватилась Старшая.
-- И второй?.. -- усмехнулся н а ш.
-- У нас так. Пожалуйста... -- посторонилась, пропуская его Никаноровна.
Прости нас, прости, доченька!..
-- Иван Михайлович!..
-- Да, да?.. -- обернулся растерянно: меж двух огней, но -- умница! -улыбнулся мне: -- Не волнуйтесь.
-- Ну, что-о вы, това-арищ Лобанов... -- укоризненно, недоуменно-брезгливо протянула заведующая. -- Вы же сами просили разрешить вам, -- и, пожав плечами (вот видите -- консультанту, с кем нам приходится иметь дело),
обронила холодно: -- Идите и ждите.
Пошел. Сел. Следил мысленно: входят, здороваются, смотришь затравленно: "Мама, мама..." А что мама... Вот сейчас плач... запонку в горлышко вставят железную, навсегда. Почему это все? Почему мы живем? Почему эти листья и тени шевелятся?
Выглянула Тамара. Подбежал: "Все?.." -- "Нет, не стали. Говорят, не надо. Незачем. Нет показания. Иду, иду, доченька! Ну, ты сам... проводи, поговори с ним".
Победительно шла Евгения Никаноровна, но поджавши терпеливый, неразъимчивый рот: нет, нет, не я -- пусть он сам т е б е скажет.
-- Видите ли... -- застенчиво мялся, подбирая слова консультант. -- Мы пришли к единому мнению, что трахеотомия сейчас не показана. Там все чисто. Ничего не мешает.
-- Но она же задыхается! Мы боимся, тормошим.
-- Не надо этого делать. Она не задохнется, потому что сработает рефлекс. Может, в дальнейшем... наверняка даже, но сейчас... Вы думаете, что трахеотомия избавит вас от мучений. Кроме того, больной должен долгое время перестраиваться, приспосабливаться. Нет, нет, -- твердо глядел.
"А ты уже не успеешь, доченька".
Поясняя, снял он халат, отдал рукам Старшей, сунул инструментарий в портфель, принял пиджак, поданный теми же бдительными руками, извинился улыбкой, что вот, мол, остался в сорочке и приходится надевать пиджак при дамах. Но еще улыбался он не закоренелым онкологом: может, пять лет еще не время для вызревания фирменных этих улыбок.
Очарованные (ах, какие у этого мерзкого папочки консультанты), глядели врачи растроганно вослед молодому, умному и такому знающему коллеге. Только дергалось что-то напряженно в уголках глаз -- это я там нарвавшей занозой.
Иван Михайлович, я сейчас попытаюсь такси...-- сказал,
когда вышли во двор.
Ничего, ничего, я доеду. Тут ведь близко трамвай, -- шел легко, невесомо отталкиваясь от упругой дорожки. -- Вы давно знаете Нину Акимовну? А-а...
Это значит, с какой, мол, стати она его просит для нас, малознакомых? Ладно, надо спрашивать, он откровенный, он все скажет, все. И первое -- про амитозин. "Да, мы делаем. В некоторых случаях". Все ясно -- понял по тону, но все же спросил -- раз уж этого можно обо всем спрашивать. Он плечами сказал. И добавил: "Пока что, к сожалению, радикальными остаются нож и рентгенотерапия". Ну, вот, понуро спешил за ним, со страхом заныривая в темные, умно насмешливые глаза, быстро вскидывавшиеся и еще быстрей ускользавшие. И на губы его глядел, несухо, красиво уложенные на сероватом, впалощеком лице. И не знал, что уже сказанул про меня Митрофан: "Конь бежал, волоча хозяина за хвост". И того не знал, что скажут мне скоро, через двести шагов, через пять минут.
"Вы делаете амитозин? Сколько?" -- "Два. Завтра третий". Тут он глянул вверх, на худой шее его углом выторчнулся кадык. "Дождик, кажется... вы бы шли, без плаща..." -- "Ничего, ничего, извините..." -- понимал: надоел ему, но еще что-то надо было мне от него. Что же?
Что -- я знал. До того хорошо знал, что боялся даже подумать. И откладывать тоже боялся: этот скажет, он еще не совсем онколог, улыбнется, как наша Калинина, но скажет. Этим голосом, переливающимся всеми оттенками, очень умным, очень, очень врожденным голосом; такого не купишь, не защитишь диссертацией, нигде, ни в академии, наук, ни даже у них в ухе-горле-носе. Этот скажет "Дождик, кажется", а прозвучит, как симфония. А посмотришь... у того, Сверчкова, лапы мясницкие и рожа бульдожья, а сбежал.
-- Иван Михайлович, простите, что спрашиваю, но... врачи
наши не говорят, а больше не у кого, -- набрал, выдохнул: -- Она... умрет?
Будто дернули его -- резко откинул голову, удивленно-весело глянул, тоже выдохнул:
Уже...
Умирает?! -- к нему, и упало (но чему, чему же там было уж падать, час назад сам, сам сказал это кореяночке Лизе), но сорвалось, грохнуло с безмолвным и страшным ревом.
Конечно... -- опустил лицо, затянулся сигаретой, выдохнул, и прошли сквозь это сизое облачко, тающее, водянисто сереющее -- стеклянные нити. -Я думал... -- осекся.
"Что ты не осел, сам видишь", -- договорил за него и, стараясь не вспугнуть -- спокойно:
Когда?
Не знаю. Этого не скажет никто.
Скоро?