— Извини, но сейчас говорить не могу, — обрываю я его. Не могу смотреть на него, не хочу видеть разочарование, расползающееся по его лицу. — Мама ждет дома. Как можно раньше. Она… она болеет. Мы с тобой еще поговорим, хорошо? — Я выдавливаю из себя виноватую улыбку. — Мне… мне действительно жаль. Увидимся завтра в классе.
Я захлопываю дверцу шкафчика. Быстро иду к выходу из школы, расположенному рядом с кабинетом директора Пауэлла.
— Ладно, тогда увидимся завтра! — кричит мне вслед Джереми. Я, не оборачиваясь, машу ему левой рукой. Потом проделываю то же самое правой.
Нервозность Джереми заставляет нервничать и меня. Когда его лицо краснеет во время разговора со мной, меня начинает мутить, потому что я его понимаю. Понимаю, как пылает и болит каждая клеточка тела, с каким трудом дается каждое слово.
Флинт совсем не такой. Он не похож ни на меня, ни на Джереми. Он умеет говорить с людьми. Он знает миллион историй. От Флинта меня мутит по-другому. Потому что он мне солгал. Потому что он свободен, на него ничего не давит. Потому что он самый загадочный из всех моих знакомых. Я с таким никогда не встречалась. И потому что он видит меня красавицей.
Я считаю плиты, по которым иду. Сорок девять между моим шкафчиком и дверью, на пяти размазана жвачка.
Долгие годы после школы я никогда не шла домой одна, где бы мы ни жили, потому что меня сопровождал Орен. Осенью, в Миннесоте, когда везде лежали листья, он заходил сзади и толкал меня в огромные кучи опавших листьев, которые люди сгребали на лужайках. Когда мы добирались домой, мама выбирала кусочки листьев из моих волос и свитера, а я сидела на ковре, смотрела телевизор, а Орен приносил мне печенье, чтобы загладить свою вину.
У него была большая плетеная корзина, заполненная бейсболками, которые он коллекционировал с детства. Он всегда любил бейсбол. Как-то по-особенному их укладывал, поэтому всегда знал, что я подходила к корзине и прикасалась к ним. А я иногда заходила в его комнату, когда он играл с друзьями в подвале или слушал музыку на кухне, и разбрасывала бейсболки по комнате, просто для того, чтобы его позлить.
И всегда знала, что он вернулся в свою комнату, по его сердитым крикам и топоту ног, спешащих ко мне. Папа усаживал нас на ковер, друг против друга, и заставлял извиниться. Мама тоже приходила, вставала у него за спиной, кивала, говорила: «Вам повезло, что вас двое. А теперь обнимитесь, хватит дуться и ссориться». К обеду он уже все забывал, а бейсболки лежали в корзине в привычном для него порядке.
Теперь я стараюсь не дышать, проходя мимо его комнаты. Отчасти волнуюсь, что мое дыхание потревожит его бейсболки. Никто их не трогал, никто вообще ничего не трогал в его комнате.
Мы все думали, он вернется. Он неоднократно уходил и пропадал по несколько дней в те шесть месяцев, что предшествовали его окончательному уходу. Потом возвращался без единого слова, будто люди постоянно так поступают, будто мамина, папина и моя тревога — не тот фактор, что влиял на его уходы и приходы. Потом прошли недели. Месяцы. Мы все еще думали, что он вернется: может, он покинул Кливленд, покинул страну, но где-то живет, дышит. Мы в этом не сомневались.
Ошибались.
Обычно домой я иду по Дубовой улице, прямой, с чистыми тротуарами и большими новыми автомобилями. Холодный ветер середины марта завывает в голых ветвях. Я сую руки в карманы куртки в поисках синих пушистых варежек, которые мама подарила мне на Рождество тремя годами раньше. Пальцы касаются и поглаживают статуэтку-бабочку Сапфир. Ее я теперь беру с собой всякий раз, когда выхожу из дома.
Я замечаю, что пластиковый рождественский олень в соседском дворе повалился набок. А Лоуменсы, которые живут через несколько домов от нас, похоже, сегодня помыли автомобиль: он просто сверкает. Солнце уже садится — каждое крыльцо отбрасывает длинную тень, крыши блестят красно-оранжевым или темно-синим.
Девять воронов сидят на телефонном проводе, протянутом высоко над бульваром, который проходит за моей улицей, девять идеально черных силуэтов. Один раскрывает крылья, словно собираясь взлететь, но не взлетает. Остается на месте, складывает крылья, и все девять — идеальное число, безопасное, несущее успокоение — сдвигаются ближе друг к другу. Я смотрю на них, и меня наполняет тепло, как бывало в детстве по субботам, когда я просыпалась раньше других и смотрела мультфильмы, завернувшись в пушистое синее одеяло, дожидаясь, пока кухня наполнится звуками разбалтывания яиц в миске, шипения бекона на сковороде и булькания кофеварки — близкими, родными, земными запахами.