И он ушел, и никто не знал, куда он девался и что делает: пьет ли, спит ли? Послали в Волоколамск машину за Губенко, в Вешняки – за мной, но я, как назло, оказался в театре и еще оговорил, идиот, условия ввода – 100 рублей – это была шутка, но как с языка сорвалось! Ведь надо же, всё к одному: и Хмеля[43]
нет, я еще за него играю. Боже мой!– Высоцкий играть не будет, – кричит Дупак[44]
, – или я отменяю спектакль.– Как ты чувствуешь себя, Валерий? – Шеф.
– Мне невозможно играть, Ю.П., это убийство, я свалюсь сверху[45]
.– Я требую, чтобы репетировал Золотухин. – Дупак.
Высоцкий срывает костюм (он еще поддал, как увидел, что вовремя не дали костюма и я с текстом):
– Я не буду играть, я ухожу… отстаньте от меня.
Перед спектаклем показал мне записку: «Очень прошу в моей смерти никого не винить». И я должен за него отрепетировать?!
Я играл Керенского, я повзрослел еще на десятилетие, лучше бы уж отменил Дупак спектакль. У меня на душе теперь такая тяжесть.
Обед. Высоцкого нет, говорят, он в Куйбышеве. Дай бог, хоть в Куйбышеве.
Меня, наверное, осуждают все: дескать, не взялся бы Золотухин – спектакль бы не отменили и Высоцкий сыграл бы. Рассуждать легко. Да и вообще – кто больше виноват перед Богом? Кто это знает? Не зря наша профессия была проклята церковью, что-то есть в ней ложное и разрушающее душу – уж больно она из соблазнов и искушений соткана. Может, и вправду мне не надо было играть?!
Два дня очень мало писал. Уже висит приказ об увольнении Высоцкого по 47-й ст. Ходил к директору, просил не вешать его до появления Высоцкого – ни в какую: нет у нас человека. И все друзья театра настроены категорически. Они-то при чем тут?
Уезжает сегодня теща в санаторий, а скоро и Зайчик полетит на съемки. Я с Кузей вожжаться остаюсь. Вот он пришел как раз на эту фразу.
Это было сумасшествие – браться играть Керенского срочным вводом! Но Бог не оставил меня.
У Зайчика украли 25 рублей на спектакле.
Высоцкий летает по стране. И нет настроения писать, думать, хочется куда-нибудь уехать, все равно куда, лишь бы ехать.
Даже ехать в метро приятно, когда мало людей: сидеть на одиночном сиденье в углу, сжаться в комочек, засунуть руки в теплое место и думать о чем-нибудь, все равно о чем, чаще все о том же: уступать или не уступать место?! И приводить разные доводы и оправдания и даже философские подоплеки искать, почему я сегодня должен встать и уступить место, а вчера мог этого не делать, и правильно, что не сделал, и пусть совесть помолчит.
Обед. Шеф после прогона хвалил:
– Очень правильно работаешь, очень, и вообще, товарищи, есть хорошие вещи, появляется спектакль и т. д.
Можаев:
– Ну просто неузнаваемо работаешь, молодец, всё уже в порядке, в седле.
Вот ведь какая наша судьба актерская: сошел артист с катушек, Володька, пришел другой, совсем вроде бы зеленый парень из Щукинского[46]
, а работает с листа прекрасно, просто «быка за рога», умно, смешно, смело, убедительно, и сразу завоевал шефа, труппу и теперь пойдет играть роль за ролью; как говорится, «не было бы счастья, да несчастье помогло». А не так ли и Володька вылез, когда Губенко убежал в кино и заявление на стол кинул, а теперь дал возможность вылезти другому… но и свои акции подрастерял, т. е. уже вроде не так и нужен он теперь театру, вот найдут парня на Галилея…Насчет «незаменимых нет» – чушь, конечно, каждый хороший артист незаменим и неповторим, пусть другой, да не такой, но все же веточку свою, как говорит Невинный, надо беречь и охранять, ухаживать за ней и т. д., чуть разинул рот – пришел другой артист и уселся на нее рядком, да еще каким окажется, а то, чего доброго, скинет и один усядется.
Я иногда сижу на сцене: просто в темноте ли, когда другой работает, или на выходе, и у меня такая нежность ко всей нашей братии просыпается… Горемыки! Все мы одной веревочкой связаны – любовью к лицедейству и надеждой славы – и этими двумя цепями как круговой порукой спутаны: и мечемся, и надрываемся до крови, и унижаемся, и не думаем ни о чем, кроме этих своих двух цепей…
С удовольствием я перелистываю эту тетрадку: солидное, солидное дело я затеял, сообразив записывать в толстую тетрадь.
И мысли-то, в нее внесенные, удлиняются, прибавляют в весе и значительнее становятся, эдак и вправду потомство обо мне подумает как о дельном, рассудительном парне – прямо кузькинские мечты.
Ночь. Жена обскакала меня с «фотокарточками в киосках», ее фотографию уже продают под девизом «Артисты советского кино»…
Два дня был занят записью поездки и немного выбился из колеи. Высоцкий в Одессе, в жутком состоянии, падает с лошади, по ночам, опоенный водкой друзьями, катается по полу, «если выбирать мать или водку, выбирает водку», – говорит Иваненко, которая летала к нему.
– Если ты не прилетишь, я умру, я покончу с собой, – так он сказал мне.
Шеф:
– Это верх наглости… Ему все позволено, он уже Галилея стал играть через губу, между прочим, с ним невозможно стало разговаривать… То он в Куйбышеве, то в Магадане… Шаляпин, тенор… Второй Сличенко.