Трое упитанных, с серьезными лица мальчиков и девочка со вкусом поглощали мягкие, рвущиеся на волокна куски мяса, и с открытыми от удивления жующими ртами во все глаза смотрели на Евгения Васильевича с чувством детского преклонения и удивления, что такой большой и сильный папа у Коля и Вани, и рядом с ним так удобно и смело.
Из переулка
– А хорошо бы железку отрезать! – азартно потирал руки Петя, глядя то на еле различимое лицо Егора, то на отражение угасающих звезд в лужах, которые в рассветных сумерках плескались под ногами.
Огромного роста, Петя на последнем звонке на ладони носил выпускниц и чуть не угробил отца, когда тот вернулся из тюрьмы и по пьяни вздумал учить сына жизни. Мать умерла, когда Пете было двенадцать, воспитывался бабкой. По телесному развитию, опередившему мозговое, назначили Петю – после второго класса, когда он так и не осилил таблицу умножения – в интернат для слабоумных. В полгода он стал грозой воспитательниц, с пятого класса бродяжничал по окрестностям. Через неделю, тощий и чумазый возвращался в дом матери, к бабке. Его ловили с милицией, но после того, как первый встречный им в десять лет человек в погонах отодрал Петю за уши, чтоб слушался, милицию Петя дерзко возненавидел, и после побегов из интерната его никак не находили, пока бабка сама не приводила внука в школу, зудя, что в не ученье – тьма. В техникуме пригодилась его сила: когда «старики» зажали новичков в туалете – тоже жизни учить, трое из них попали в больницу, а двое из техникума сами перевелись, когда Петя, отсидев по хулиганству пятнадцать суток, обещал посворачивать им шеи. В техникуме проявилось его, раньше не подмеченное, природное умение работать по дереву и металлу, передавшееся, видимо, от прадеда – кулака и сгинувшего где-то в далекой Коми узника. На заводе Петя за пять лет шага вперед не сделал, потому как на начальство орал не хуже, чем начальство на него, и пару раз лупил по пьяному делу пьяных же охранников, когда, в четвертом году, новоявленные хозяева грузовиками вывозили их цехов станки и прокатный металл.
Повзрослев, Петя, как ему казалось, быстро усвоил, как устроена человеческая природа и бояться перестал. Всех: начальника цеха – молодого, но уже крайне проворовавшегося, жиром заплывшего свина; патрулей, гоняющих с остановок пивососов и бродяг с главной площади – назад, на задворки; бандитов – из тех сверстников, что по моде нынешней партбилеты получили и в местной Думе засели, и тех, что с заточками по карманам кучковались вечерами у ларьков.
С детства Петя не мог избавиться только от одного чувства, – что вошло в него с первой отцовской, а после учительской, затрещиной, с первым плевком в лицо теплым майским днем, за трибунами стадиона, когда в ста метрах ветераны гремели медалями, – от чувства униженности и ущербности, когда толстые, жирные губы твердили в ухо: ты – вша, грязи шмат, и потому тебе имеют право харкнуть в рожу – и останутся, на личико, чистенькими, а ты и дальше будешь вшой и дрянью. Любую выходку Петя мог себе позволить, да только вся мускулатура оказалась бессильна перед чувством неполноценности и, находясь с этим чувством в постоянной борьбе, захлебываясь в неистощимой ярости, Петя крушил все вокруг, что было не по нему.
На заводе Егор скоро стал для Пети человеком, который своим вниманием к другим и простым разговором в закутке между станков со своими тонкими ручками мог унять Петино оскорбленное чувство и направить на дело его силу.
– Отрезать бы железку! – мечтательно повторил Петя, разглядывая грачиные гнезда в голых верхушках тополей. – Перекрыть бы дороги, взять почту, вокзал и всю эту сволочную мразь – в кулак, – он сорвал с дикарки неспелое яблоко, сжал кулак и стряхнул с огромной ладони зеленоватую кашицу. – Ментов по камерам рассадить, чинушей – в баню…
– Почему в баню? – усмехнулся придумке Егор.
– Так не все же нам париться! – возмущенно ответил Петя, и оба расхохотались.