Высоцкий срывает костюм: «Я не буду играть, я ухожу… Отстаньте от меня…» Перед спектаклем показал мне записку: «Очень прошу в моей смерти никого не винить». И я должен за него репетировать!!! Я играл Керенского – я повзрослел еще на десятилетие. Лучше бы уж отменил Дупак спектакль. У меня на душе теперь такая тяжесть…
Высоцкого нет, говорят, он в Куйбышеве. Дай Бог, хоть в Куйбышеве. Меня, наверное, осуждают все, дескать, не взялся бы Золотухин, спектакль бы не отменили, и Высоцкий сыграл бы. Рассуждать легко. Да и вообще – кто больше виноват перед Богом? Кто это знает? Не зря наша профессия была проклята церковью, что-то есть в ней ложное и разрушающее душу: уж больно она из соблазнов и искушений соткана. Может, и вправду мне не надо было играть?!
Уже висит приказ об увольнении Высоцкого по 47-й статье.
Ходил к директору, просил не вешать его до появления Высоцкого – ни в какую. «Нет у нас человека. И все друзья театра настроены категорически». Они-то при чем тут!
Высоцкий летает по стране. И нет настроения писать, думать. Хочется куда-нибудь ехать, все равно куда – лишь бы ехать.
Вот ведь какая наша судьба актерская: сошел артист с катушек, Володька, пришел другой, совсем вроде бы зеленый парень из Щукинского, а работает с листа прекрасно, просто «быка за рога», умно, смешно, смело, убедительно. И сразу завоевал шефа, труппу, и теперь пойдет играть роль за ролью, как говорится, «не было счастья, да несчастье помогло». А не так ли и Володька вылез, когда Губенко убежал в кино и заявление на стол кинул, а теперь сам дал возможность вылезти другому… но и свои акции подрастерял… то есть уж вроде не так и нужен он теперь театру. Вот найдут парня на Галилея – и конец. Насчет «незаменимых нет» – фигня, конечно; каждый хороший артист – неповторим и незаменим, пусть другой, да не такой; но все же веточку свою, как говорит Невинный[23], надо беречь и охранять, ухаживать за ней и т. д. Чуть разинул рот – пришел другой артист и уселся на нее рядом, да еще каким окажется, а то чего доброго – тебя нет, и один усядется. Я иногда сижу на сцене – просто в темноте ли, когда другой работает, или на выходе – и у меня такая нежность ко всей нашей братии просыпается… Горемыки! Все мы одной веревочкой связаны: любовью к лицедейству и надеждой славы – и этими двумя цепями, как круговой порукой, спутаны, и мечемся, и надрываемся до крови, и унижаемся, и не думаем ни о чем, кроме этих своих двух цепей.
Высоцкий в Одессе.
Шеф:
– Это верх наглости… Ему все позволено, он уже Галилея стал играть через губу, между прочим. С ним невозможно стало разговаривать… То он в Куйбышеве, то в Магадане… Шаляпин… тенор… второй Сличенко.
Губенко готовит Галилея. Это будет удар окончательный для Володьки. Губенко не позволит себе играть плохо. Это настоящий боец, профессионал в лучшем смысле, кроме того что удивительно талантлив.
Два дня был занят записью поездки и немного выбился из колеи. Высоцкий в Одессе, в жутком состоянии, падает с лошади, по ночам, опоенный водкой друзьями, катается по полу. «Если выбирать мать или водку – выбирает водку», – говорит Иваненко, которая летала к нему.
«Если ты не прилетишь, я умру, я покончу с собой!» – так, по его словам, сказала ему Иваненко.
Последние два дня заняты делами Высоцкого. 31-го были у него дома, вернее у отца его, вырабатывали план действий. Володя согласился принять амбулаторное лечение у проф. Рябоконя – лечение какое-то омерзительное, но эффективное. В Соловьевку он уже не ляжет.
– У меня свои дела.
– Какие у тебя дела? Кроме театра?
Отец:
– У меня впервые заболело сердце, никогда не болело, а как это случилось… Мне В. П. говорил, Золотухин замечательно сыграл Керенского. Володя достал ему как раз на тот спектакль три билета.
Сегодня утром Володя принял первый сеанс лечения. Венька еле живого отвез его домой, но вечером он уже бодро шутил и вострил лыжи из дома. Поразительного здоровья человек. Всю кухню лечения, весь сеанс, впечатления и пр. я просил записать Веньку. Володя сказал, что запишет сам.