Еще Штейн вспомнил, что ни разу не видел фон Гетца улыбавшимся. Если бы не эта посмертная фотография, то ему трудно было бы представить себе оберст-лейтенанта не официально-сдержанным, а сердечным и открытым человеком.
«Интересно, а что он был за человек? Что любил? Чем восхищался? Кто был ему дорог? Вероятно, он был кому-то хорошим и надежным другом. Вот именно из таких, сдержанных и немногословных, и получаются самые близкие друзья на долгие годы. Теперь я уже никогда не узнаю, каким он парнем был», — Штейн сам удивился тому, что думал о немецком офицере с грустью.
По своей укоренившейся привычке, давно уже ставшей потребностью, он принялся анализировать ситуацию. Собственно, анализировать тут было нечего. Информации к размышлению хватало с избытком, и выводы напрашивались сами собой. Достаточно было сопоставить даты событий.
1.
26 мая — Подписание Черчиллем и Сталиным договора о союзе против Германии.2.
30 мая — Телеграмма Головина о прекращении миссии в Стокгольме и отзыве Штейна и Саранцева (для вывода из игры?).3.
31 мая — Арест фон Гетца.4.
31 мая — (предположительно, с максимальной вероятностью) Похищение Валленштейна в немецком посольстве.5.
1 июня — Гибель парома «Лапландия» со всеми пассажирами и экипажем в результате авианалета торпедоносцев без опознавательных знаков.6.
2 июня — Публикация о гибели «Лапландии» в газете Aftonbladeb.7.
4 июня — Соболезнования германского военного и военно-воздушного командования по поводу гибели оберет-лейтенанта фон Гетца.Для Штейна было очевидно, что все эти события между собой связаны. Они вытекали одно из другого. Все четверо — сам Штейн, фон Гетц, Коля и Валленштейн — стали не нужны своему командованию, выполняя приказ которого они и собрались все вместе в Стокгольме для обсуждения вопросов глобальной важности. Именно они вчетвером могли реально повлиять на дальнейший ход всей войны. Они стали не нужны, потому что после подписания Черчиллем и Сталиным договора в их миссии отпал всякий смысл. Они остались при пиковом интересе, никчемными свидетелями закулисной политики своих правительств.
Никчемными и бесполезными.
И не просто бесполезными, а смертельно опасными для тех своих командиров, которые послали их в Стокгольм и отдали приказ о подготовке переговоров о заключении сепаратного мира между СССР и Германией.
«А евреи, отпущенные из Освенцима, и роспуск Коминтерна — это, в сущности, детские игрушки, — размышлял Штейн. — Наверняка за строчками официального текста договора стояло нечто такое, что оба — Черчилль и Сталин, смертельно ненавидящие друг друга, — не раздумывая поставили свои подписи рядом, как жених с невестой в ЗАГСе.
Черчилль и Сталин поделили мир!
Всю политическую карту.
Какой к черту Коминтерн?! Какие к дьяволу евреи? Кому они интересны, когда игра шла по таким крупным ставкам?
Только игра-то велась, а нас четверых не то что за стол не пригласили и карт не сдали. Даже в замочную скважину не дали посмотреть на эту игру. Самих заиграли на этом кону, как блатные заигрывают фраеров. Шулер передернул колоду, сдали карты — и нет фраера».
Штейн вспомнил лихие двадцатые, «угар нэпа» и свое беспризорное детство: рваный картуз, засаленный клифт и замусоленную колоду карт в камере детприемника.
Председателем Комиссии по борьбе с беспризорностью Совнарком назначил товарища Дзержинского Феликса Эдмундовича, и тот повел борьбу с этим социальным пороком бесхитростными чекистскими методами — «хватать и не пущать». Вот беспризорников и хватали пачками, толпами препровождали в детприемники, откуда их уже распределяли — о, словесный блуд советской власти! — по трудовым колониям.
Это только такая красивая вывеска: «тру-до-ва-я ко-ло-ни-я».
На самом деле такая же тюрьма, только для детей. Такой же тюремный режим, такой же карцер для нарушителей, тот же подневольный труд и та же норма выработки, за невыполнение которой били нещадно и лишали пайки. Только надзиратели назывались культурно — «воспитатели».