Но кроме слез о тех, кого она любила, она прежде всего плакала о матери. Если бы только у них было больше времени!
Почему она никогда не говорила Роуз, что стала гордиться ею, что ждала, когда снова увидит ее? Что она смеялась, читая ее письма, что она чувствовала тепло внутри себя, зная, что Роуз заботится о бабушке, и что прошлое уже не имело значения?
Ей было стыдно, что она никогда не пыталась поговорить с Роуз о Памеле и воспоминаниях о ней, о ее чувствах к Джиму Талботу и о том, где она была все эти годы после психиатрической больницы. Адель всегда хотела это знать, не для того, чтобы обвинить или осудить, но просто чтобы у нее была полная картина о матери.
Роуз помогло бы, если бы она знала, что небезразлична дочери, и Адель не сомневалась, что Роуз рассказала бы самые неприятные эпизоды с присущим ей самоуничижительным юмором. Сейчас Адель поняла, что это было одной из самых привлекательных черт в характере ее матери. Она не боялась признать свои ошибки, и когда она что-то рассказывала, то описывала персонажи так ярко, что они были понятны слушателю так же хорошо, как и ей. Она всегда заявляла, что интересуется только собой, но ее понимание своих недостатков и недостатков других свидетельствовало о том, что это не совсем так.
Пусть она была с серьезными пороками и уж точно не святой, но она доказала, что способна быть честной, доброй, преданной и храброй. Адель было очень жаль, что она тогда была недостаточно взрослой, чтобы забыть о старых обидах и увидеть все хорошее в Роуз. Прежде, чем стало слишком поздно. Открыв дверь в коттедж, она пошла в спальню. Она всегда считала эту комнату своей, но сегодня она очень хорошо осознала, что это была первая комната Роуз — и последняя. Она открыла платяной шкаф и понюхала. В шкафу пахло лавандой, и она вспомнила, как бабушка говорила, что Роуз всегда любила этот запах, даже когда была еще маленькой девочкой, и набивала маленькие подушечки высохшими головками цветов.
Адель провела рукой по платьям. Почти все они были довоенными, ярко-розовыми, красными и изумрудно-зелеными, говорившими о том, что Роуз всегда любила быть на виду.
Бабушка однажды сказала, что она была точно такой же, как в молодости, что не любила условностей и правил. Она тогда пошутила, сказав, что отец Адель, наверное, был довольно трезвомыслящим человеком, потому что было непохоже, чтобы Адель унаследовала от Хонор и Роуз необузданный нрав.
— Как бы я хотела быть чуть более необузданной, — пробормотала она себе под нос, взгрустнув. Это всегда было невозможно, потому что бедность, экономический спад, а потом война сформировали в ней осторожность и рассудочность. — Когда закончится война, я отпущу себя, — пообещала она себе. Она не осмелилась высказать надежду, что они с Майклом могли бы снова быть вместе, потому что хотя сейчас на их пути уже не было никаких препятствий, возможно, она причинила ему такую боль, что его любовь умерла.
Восьмого мая 1945 года ближе к вечеру Адель стояла у окна мужского хирургического отделения, задумчиво смотря на Уайтчепел-роуд. Вчера вечером по радио передали, что сегодня будет официальный праздник, отмечающий конец войны в Европе, но новость была встречена с удивительно небольшой радостью. Адель предположила, что все фактически ждали этого, затаив дыхание, потому что второго числа сообщили, что Гитлера нашли мертвым в его бункере.
Но настала полночь, и все до последнего корабли в доке и на реке включили сирены, и радостно забили церковные колокола. В общежитии все девушки забрались на крышу посмотреть, как по всему Лондону устраивают фейерверки. Это было так волнительно — с этого самого места они видели пожары, ракеты-снаряды и Фау-2, а теперь весь шум и свет означал мир.
Еще не было разрешения снять затемняющие шторы, но у многих не было терпения ждать разрешения. С крыш девушки слышали восторженные крики людей, которые срывали с окон ненавистные черные тряпки, и свет из окон домов снова заливал улицы.
Утром Адель разбудила гроза, и поскольку она и несколько медсестер сменились после ночной смены, их настроение казалось очень подавленным. Ливень закончился, и еще более длинные, чем всегда, очереди выстроились перед хлебными и рыбными магазинами, но люди бродили бесцельно, будто ждали сигнала, чтобы начать праздновать.
И только в три часа, когда с Даунинг-стрит по радио передали для всего народа обещанную речь Уинстона Черчилля, официально объявившего о конце войны в Европе, люди вдруг окончательно поверили.