Он рожал тварей, выглядевших как сырая печень. Он выковыривал их из-под бледных лохмотьев кожи лопнувших пузырей и бросал на землю. Твари стягивались в мускульные узлы и снова растягивались. Таким образом они передвигались по почве; пыль облепляла их, точно тонкие замшевые пальто. Они умели говорить тоненькими голосами. «Домой, — кричали они, — домой, домой, домой», — словно птички. Они хотели обратно в него. Они были его частью; они еще помнили, как они были им; они не имели формы. Они нуждались в его форме, чтобы действовать. Они собирались вокруг него, чтобы согреться в ночи, и мяукали, прося воссоединения. Наконец он съел их, чтобы вернуть в себя. Ничего больше сделать он не мог. Их мать также их ела.
— Они возродятся в виде колибри, — сказала она ему. Но вместо колибри рожала букеты роз и тварей, похожих на маленькие игрушечные поезда.
Он ей не поверил. Он знал, что она собирает из съеденных тварей его воспоминания. Она собирала воспоминания людей. Она заметила его сомнения.
— Я как книга, — сказала она. — Книги — это духи, принимающие внешне форму слов и бумаги. Они — плод работы каждого, коллекции, собрания. Я — общее достояние. И ты тоже.
Ее прямота вызвала у него неловкость. Сомнения не были развеяны. Он прошелся по шелестящей тундре мыслящих трав. Волоски на колосьях ячменя поворачивались ему вслед, как антенны. Трава тоже была общим достоянием. Когда он вернулся к женщине, которая не была настоящей, она сделалась больше. Она лежала, оплетенная травой, и сжимала его в объятиях; она раскрылась и обволокла его. Теплая плоть, розовая, словно лососина, с синими прожилками вен, влажно сомкнулась над ним, горячая, как бифштекс, и подавляющая, как Бетховен. Он жил у нее внутри.
Любопытные ленты мягко тыкались в него, раскрывали. Они угнездились у него в ушах, прокрались в ноздри, проникли в анус; истончившись, как иголочки, вошли в кончик члена. Они развязали его пупок, чтобы кормить его. Плоть была маленьким морем, в котором он временно растворил свое независимое «я». Какое слияние может быть полнее, чем это? Когда он появился обратно несколько месяцев спустя, он был уже другим человеком. У него было другое лицо. Оно выросло из него самого, из его старого лица. Он заглянул ей в глаза и увидел там отражение своего нового лица. Это его потрясло. То было лицо героя, завоевателя, точно лицо с римской монеты. Оно было старше, чем его прежнее лицо. Ее глаза ответили ему взглядом, полным ласкового смеха и страсти.
— Теперь ты уйдешь, — сказала она ему. — Тебе уже скучно. Ты всегда должен прислушиваться к скуке или отвращению. Они предупреждают тебя, когда пора двигаться с места.
В другом мире, в том мире, из которого он пришел, за окном у него висела светящаяся надпись.
«ЗДАНИЕ ЗАВТРАШНЕГО ДНЯ, — гласила она, — ДЛЯ ЛЮДЕЙ СЕГОДНЯШНЕГО».
Ему всегда казалось, что это невозможно.
Дождь усеивал окно водяными капельками, преломляющими красный свет надписи, отчего они превращались в светящиеся капельки крови. И он мог прислушиваться к реву ветра снаружи или пробираться по шумным улицам под нависшими облаками, похожими цветом на голубей.
Все было покрыто бетоном. Деревьев не было; здания были дешевыми и нечистыми. Ничего мягкого кроме людей тоже не было. Люди жили там же, где работали; поутру они вылезали из-под своих письменных столов, сонно потягивались, смущенные, вежливые, пахнущие выделениями организма, одетые в выцветшие балахоны, чтобы преграждать путь запахом, и отправлялись, шаркая, в туалеты, чтобы умыться. Их груди, их ягодицы были спрятаны под тканью. Болезнетворные миазмы бродили между ними, словно некая излучающая радиацию эктоплазма. С запорошенными пылью глазами ходил он по шумным улицам, глядя на молодых людей. Он не мог поверить красоте их лиц и тел; он страдал за них, думая, что они состарятся. Ему хотелось касаться их, обнимать их, чтобы их красота не ушла незамеченной, став достоянием всего лишь одного-двух других людей. Он страдал, думая, что они утратят здесь свою красоту. Он видел, как они ее теряют. Он видел, во что они превращаются. Люди, с которыми он работал, держали под письменными столами крошечные примусы и готовили на них крошечные завтраки, обеды и ужины. Все учреждение пропахло капустой. Лица их были морщинистыми, бледными и виноватыми, быстро превращаясь в одутловатые, вечно хмурые маски. Их утрата вызвала в нем желание. Он хотел стариков. Он хотел мановением руки смягчить призраки их ушедшей молодости и заставить цвести то, что осталось от их тел. Он хотел молодых, которые были обречены.
Они не должны были жить такой жизнью. Они могли выбрать свободу, как это сделал он. У него было призвание, призвание к любви. Чтобы иметь призвание, нужно отбросить амбиции и нормальность. Он ушел жить в иное место, где любовь дозволялась, ибо механика жизни была иной, и болезни были иными, и продолжение рода. Те, кто ушел туда, могли любить, не рискуя, и возвращаться чистыми. Он не хотел возвращаться. Он бросил свой письменный стол и капустный запах. Его обзывали сукой.