Но только лишь состав, в последний раз вздрогнув, остановился, как в проеме тамбура восьмого вагона, среди пестрого смешения шляп, кепок и платков Петр Васильевич сразу же различил повязанную давно знакомым ему манером синюю косынку Антонины. У него перехвати-ло дыхание. Слепо расталкивая встречных, он ринулся к заветной подножке. А дочь уже тянулась искательным взглядом ему навстречу, уже выставляла перед собой байковый сверток, словно оправдываясь и моля о снисхождении.
— Вот и приехала. — Принимая от нее внука, он, в горячечном волнении, даже поздороваться забыл. — Не спеши… Вот…
— Здравствуй, папаня, — облегченно пролепетала она, благодарно приникая к его рукаву. — Хорошо-то как!
По дороге домой Антонина время от времени скашивала в сторону отца испытующий взгляд, как бы проверяя первое свое впечатление. И Петр Васильевич, догадываясь о ее затаенной тревоге, всем своим видом старался поддержать в ней присутствие духа и надежду. Внук чуть слышно посапывал у него на руках, и это младенческое посапывание отдавалось в сердце Петра Василье-вича долгим и сладостным томлением: «Ишь ты, как высвистывает, Петр, Николаев сын, так бы и не просыпался вовсе!» Минуя родную слободу, он с горделивым удовлетворением отмечал про себя краем глаза каждую отдернутую занавеску в соседских домах, всякий любопытствующий взгляд и кивок прохожего: «Не пропал лашковский род, господа хорошие, живет!»
Дома, восторженно оглядевшись вокруг себя, Антонина лишь руками всплеснула:
— Папаня!
— Сколько можно в грязи сидеть. — Чувствуя себя в глубине польщенным ее одобрением, он старался выглядеть как можно равнодушнее. — И опять же ребенок.
— Прямо, словно новоселье! — С привычной легкостью она распеленала на отцовской кровати своего первенца и тут же потянулась к Петру Васильевичу за сочувствием. — Три девятьсот родился. И не болел ни разу.
— В нас пошел, в Лашковых. — При взгляде на шевелящийся комочек живой плоти, он поймал себя на том, что у него дрожат губы. — Больных у нас в роду не было.
— Дай-то Бог.
— Сами не оплошаем.
— У семи нянек…
— Ничего, уследим.
Так, бездумно перекидываясь с дочерью короткими фразами, Петр Васильевич помог ей накрыть на стол. И они сели друг против друга. Впервые за день взгляды их встретились, и все, что до этого было ими недоговорено, сказалось само собой: жизнь для них началась заново и они оба молчаливо соглашались оставить пережитое по ту сторону порога.
— Мне нельзя много, молоко уйдет. — Она решительно придержала протянутую отцом к ее рюмке бутылку. — Разве только за встречу, папаня.
— Тебе видней. — Он налил себе до краев. — Ну, дай-то нам с тобой всего хорошего.
— Спасибо тебе, папаня.
Антонина со вкусом и вдумчивостью выцедила свою долю, отставила рюмку в сторону и, так и не дотронувшись до закуски, поднялась:
— Покормлю пойду, да прилягу. Дорога была длинная. Укачало, еле ноги держат.
— И не поговорили.
— Наговоримся еще, папаня. — Она задержалась на пороге и в голосе ее прорезалась горечь. — Время теперь у нас будет.
Петр Васильевич не мог не отметить про себя происшедшую в дочери едва заметную, но важную перемену. Появилась в ее жестах, походке, манере говорить какая-то твердая сила, перед которой его начинала охватывать необъяснимая робость. Такая Антонина была ему еще незнакома: «Вот она, порода-то, когда стала сказываться!»
Наедине с собой Петр Васильевич не боялся признаться себе, что жизнь свою он заканчивал тем, с чего бы ее ему начинать следовало. Перед ним во всей полноте и объеме, словно проявлен-ные на темном до этого снимке, определились причины и связи окружающего его мира, и он, пораженный их таинственной целесообразностью, увидел себя тем, чем он был на самом деле: маленькой частицей этого стройного организма, существующей, может быть, лишь на самой болезненной точке одного из живых пересечений этого организма. Осознание своего «я» частью огромного и осмысленного целого дарило Петра Васильевича чувством внутреннего покоя и равновесия. «Правда, видно, не в чужом огороде прячется, — его мысли текли умиротворенно и ровно, — а в нас самих. Верно Гупак говорит: Тот не хлеб — душу свою делил, потому всем и хватило. Чужое раздать нехитро, ты своим поделись. Надо полагать, куда труднее будет. Вон Гусев в разговорах справедливости не ищет, — делом занят, ремеслом. Помрет — работа его после него останется. А от меня что? Что останется? Одно пустое сотрясение воздуха? Спеши, Лашков, торопись, покуда дух вон не вышел. У тебя всякий день, как подарочек к празднику, восьмой десяток уже».
Из полудремотного бодрствования его вывел детский плач по ту сторону перегородки. За окном, между пределом ночи и горизонтом уже пробивалась смутная полоска рассвета. Тихонько, чтобы не разбудить дочь, он поднялся и прошел на ее половину. В рассеянном свете ночника лицо Антонины выглядело моложавее и проще обычного. Сознание своего материнства не оставляло женщину и во сне. Оттого, наверное, в неловкой позе ее — полусогнутая в локте рука почти у самого подбородка — обозначилось выражение чуткой напряженности.