Все пацифистское течение считало, между прочим, что главная опасность исходит от обиженных Версальским договором стран и Гитлер не так уж неправ, критикуя его. После того как Сталин в 1935 г. перешел к политике национальной обороны, вынудив Коминтерн совершить крутой вираж, среди французских коммунистов началось некое возрождение патриотического самосознания, и вновь возникла идея союза между Францией и Россией против Германии, как в 1914 г. Часть левых, поскольку пацифисты напрочь отвергали подобную установку, указывала на другой риск, специфику нацистского движения, его расистский характер, на необходимость искать опору в советском режиме, даже критикуя его. Но непоколебимые пацифисты желали идти до конца — мир прежде всего. Так думали социалисты во главе с Полем Фором, радикалы (Бержери), антиколониалисты (Фелисьен Шалле), интеллектуалы (например, философы Ален и Мишель Александр, причем последний — невзирая на свое еврейское происхождение). Это течение вскоре обрело глашатая в лице Марселя Деа, написавшего 4 мая 1939 г.: «Стоит ли умирать за Данциг?!»{43}
Таким образом, все, кто считал войну необходимой, рассматривались правыми и левыми пацифистами, от Бонне до Деа, как «ненормальные». Аналогично Даладье назвал «дураками» пацифистов, когда те радостно встречали его по возвращении, уверенные, что войны удалось избежать. На самом деле во Франции стала намечаться война не с Германией, а гражданская, между французами. Об этом свидетельствовал уже раскол политических позиций по вопросу о вмешательстве в испанские события на стороне республиканцев. Замороженная советско-германским пактом, подписанным осенью 1939 г., угроза гражданской войны замаячила вновь после поражения Франции в июне 1941 г., когда лопнул альянс Гитлера и Сталина.
Перед Италией, где все решал один дуче, дилемм стояло не меньше. Можно ли не взять то, что плохо лежит?
Дилеммы Муссолини
В Мюнхене страх французов перед войной просто поразил Муссолини. Чтобы избежать ее, они, казалось, были готовы на любую подлость. «В случае войны французы падут первыми», — сказал он тогда. И пообещал: «Если они сунутся в Испанию, мы пошлем в Валенсию тридцать батальонов, даже если это спровоцирует мировую войну».
Тон итальянской прессы становился все более антифранцузским, претензии выдвигались одна за другой. Самые смелые касались Корсики, Ниццы и даже Савойи, но в основном речь шла о Джибути — гавани и «легких» Эфиопии, а также о Тунисе и положении итальянцев в этой стране. Силовые демонстрации французского военно-морского министра Сезара Кампенши и жесткое выступление Даладье против Италии в Тунисе, конечно, сильно раздражали итальянцев. В то же время премьер-министр потихоньку направил в Рим эмиссара Поля Бодуэна для выработки некоторых уступок дуче по Джибути и Тунису. Однако Муссолини в моменты наивысшей экзальтации намеревался полностью положить конец французскому присутствию в Северной Африке. Во время визита генерала Франко он предложил, чтобы тот занял Марокко, а Италия, со своей стороны, аннексировала Тунис и Алжир с коридором к Атлантике. Эти средиземноморские планы должны были скрепить проект под названием «Mare Nostrum» («Наше море»), совместный с Франко, к которому Муссолини относился как к подчиненному, обязанному своей победой фашистской Италии (не зря ведь она послала в Испанию около 70 000 человек!). После досадного поражения при Гвадалахаре дуче, Чиано и Серрано Суньер, «у которого Франция была бельмом на глазу»{44}
, праздновали реванш.«Теперь Албания» — вот чаевые, которые Муссолини рассчитывал получить от Германии, после того как та позволила себе аншлюс Австрии и аннексию Судетской области. «Когда закончится война в Испании и мы подпишем пакт с Гитлером, — мечтал он, — на реке Эбро будут заложены основы нашей обширной средиземноморской империи».