Вернувшись в офис, я подробно доложила старшему врачу о том, что увидела. От этой новости я воодушевилась. От вида этих безмолвно кричащих глаз. И от мысли о том, что Пэт может оказаться одним из счастливого меньшинства. Меня захлестывала волна радости: вот зачем и существует на свете реаниматология, мы и правда можем кому-то помочь! Надежды, надежды, надежды.
Я поделюсь с ней своей надеждой, когда смогу предложить что-то еще, что-то большее, чем просто надежда.
Но если именно сейчас, на этом этапе, я выкажу свою человеческую тягу к надежде, – в глазах Линды эта надежда отразится десятикратно. Я очень боюсь, что даже крохотная искорка этого света вызовет в ее сердце пожар. Боюсь потому, что не имею ни малейшего представления о том, что случится дальше; и хотя Линда – не мой пациент, в интенсивной терапии мы должны воспринимать семьи пациентов как естественное продолжение тех, кому оказываем помощь. Я знаю, что мой новообретенный оптимизм может сильно ей навредить, а я хорошо помню правило:
Две недели спустя Пэт сидел на краю постели. Он мог обходиться без аппарата для искусственной вентиляции легких и любил слушать Синатру. Лицо его оставалось таким же, как прежде, но я начала смотреть на него совсем другими глазами. Пожалуй, что поражало меня больше всего – то, что до сих пор я неосознанно позволяла лицу этого человека ускользать от меня, растворяться в болотной мгле его «путешествия».
А еще через две недели Пэт сидел в огромном, высоком кресле. Такое кресло используют для пациентов, только начавших сидеть за пределами реанимационного отделения, и конструкция у него очень внушительная. В этом грандиозном кресле Пэт буквально доминировал над всей палатой. Он вертел головой по сторонам, озирая свои новые владения – странное место, в котором неожиданно очутился, – и я помню, как сказала ему, что он выглядит, как настоящий король на троне. После стольких недель мое сердце просто воспаряло от каждого, даже самого маленького достижения Пэта – нашего Короля Надежды.
Не секрет, что врачи не всегда оказываются правы, составляя неутешительные прогнозы, но я верю: когда мы все-таки ошибаемся, это радует нас самих ничуть не меньше, чем пациентов и их близких. Большинство окружающих меня реаниматологов уверены, что лучше уж они составят безрадостный, но реалистичный прогноз, а пациент вопреки ему попадет в меньшинство тех, кто «выкарабкался», чем будут отвечать за чьи-то рухнувшие надежды. Лично меня раздражает, когда СМИ обсасывают очередные истории про врачей-пессимистов, убивающих надежду, – все эти заголовки в духе: «Пациентка бросает вызов врачам, оценившим ее шансы выжить в десять процентов», или «Врачи прочили мне три месяца, и я уже двадцать лет опровергаю их прогноз». Мы вовсе не отнимаем у вас надежду, просто наша обязанность – предоставить вам то, что мы считаем реальными фактами. И пока мы не объявим, что вот это и это произойдет с вероятностью сто процентов, всегда остается возможность того, что у вас все будет не так. Даже при самых ужасных рисках мы остаемся на вашей стороне. Если я скажу, что у вашей матери всего один процент шанса на выписку, но она все-таки выпишется из больницы, – я всегда буду счастлива, зная, что ей удалось попасть в этот единственный процент. Один процент заставляет меня вставать с постели по утрам. Ради одного процента я могу делать свою работу.
Важно помнить, что возможные риски любой болезни делаются по результатам выборки из большой группы пациентов. Если же пациент – вы сами, никакие прогнозы значения не имеют; важно лишь то, будет ли благоприятным ваш персональный исход. Помню, как я сидела в офисе с женщиной, ее мужем и консультантом-нейрохирургом. Я проработала врачом чуть больше года и конспектировала встречу, пока консультант уговаривал пациентку подписать согласие на биопсию опухоли мозга, которую ей предлагали провести в тот же день ближе к вечеру.