Батыев моложе меня на одиннадцать лет. Я вспомнил об этом, когда встретил его на шахте — оживленного и веселого, будто и не было за спиной бессонной ночи. Батыев уже забыл о том, что послужило причиной консервации шахты. Его увлек сам процесс работы, он распоряжался азартно, и не только распоряжался, а, облачившись в шахтерскую робу, сапоги, каскетку, лично проверял проводку в штреках, что-то изолировал, что-то соединял, даже, говорят, откатывал вагонетки — словом, Батыев показал пример того, как должен действовать руководитель, не гнушающийся черновой работы. Он повел меня по шахте и, будто я, а не он был начальником, показывал, что сделано за ночь. Сделано было много и хорошо. Но угрызений совести по случаю батыевского рвения у меня что-то не обнаружилось: в конечном итоге сделали бы и без него не хуже. А самолично выполнять обязанности электрика и ка́таля — не лучший, по-моему, способ руководства. Каждый должен заниматься своим делом.
Потом Батыев изобразил приличествующую случаю скорбь и осведомился, все ли подготовлено для похорон и продуманы ли мероприятия — сукин сын, так и сказал! — по обеспечению семьи. Я ответил: продуманы. Говорить о Локтионове не хотелось. Я чувствовал себя виноватым в его смерти.
Я велел вызвать Сазонкина, чтобы проверил шахту по всем своим правилам, заактировал и после того разрешил возобновить проходку. Возвращались в поселок на моем «газике», Батыев еще не мог остыть и вдохновлял меня изложением всяких перспектив развития месторождения. Все это я знал и без него и молчал. Но Батыев не из тех, кто нуждается в поддакивании собеседника, ему важно не то, как его слушают, а то, как он говорит, и Батыев разливался весенним соловьем.
Около столовой он, слава богу, отстал и сказал, что пойдет поесть. Столовая уже была закрыта, завтрак закончился. Пришлось позвать Батыева к себе домой, хотя никакого удовольствия мне это не доставило.
Насытившись, Батыев объявил, что продолжит обход хозяйства, он посмотрел выжидательно: догадаюсь ли я сопровождать? Я догадался, чего хочет он, сказал: а мне в контору надо, там бумаг накопилось невпроворот.
В контору я пошел не кружным, а кратчайшим путем: и так задержал обычные утренние дела, сорвал планерку, там, наверное, действительно ждет меня уйма народу и кипа бумаг, и Наговицын уже нервничает, перебирая радиограммы, и бухгалтерия мечется с чеками, поручениями, ведомостями, отдел кадров бегает взад-вперед с проектами приказов, Атлуханов терзает «молнию» на куртке — словом, идет полный раскардаш.
Возле камералки я встретил главного геолога Норина, сказал коротко:
— Зайди.
Норин поглядел на меня глазами Гришки Мелехова, продувными и отчаянными, сказал:
— Сейчас, только бумаги соберу.
А Наримана Атлуханова звать не пришлось, он уже сидел в моем кабинете и встал навстречу, и сказал, будто продолжая начатый разговор:
— Дмитрий Ильич, надо в город посылать за солидолом и запчастями к экскаваторам, того и гляди экскаваторы станут, баллон-мулон, искра́-свеча...
— Здороваться разучился? — сказал я. — Совсем шалый ты, Нариман.
— Здравствуйте, Дмитрий Ильич, — сказал он. — Я думаю, надо послать Стрижевского, достанет хоть атомную бомбу.
— Знаю, — сказал я. — Но выделяй сопровождающего. Чтобы деньги Стрижевскому на руки — ни-ни.
— Конечно, пропьет, — сказал Атлуханов. — А добыть все может, собака. Оформлять командировку, Дмитрий Ильич?
И началось!
Заявления, протоколы, чеки, приказы, трудовые книжки, военные билеты, радиограммы, докладные, командировочные удостоверения, жалобы, справки, проекты инструкций, руки, лица, голоса, рубахи, куртки, майки, чубы, лысины, платочки, улыбки, слезы, требования, просьбы, скандалы — все это замельтешило, завертелось, закрутилось передо мной. Дверь не закрывалась, стул напротив не пустовал, на пропитанном песком сукне одна бумажка сменялась другой — и все это происходило и быстро, и без лихорадки: такой темп я выработал давно, приучил к нему Наговицына и остальную конторскую шатию-братию.
Люблю этот напряженный темп. И свою работу я люблю — всю целиком, без всяких исключений.
В ней есть и бессонные ночи, и долгие маршруты, и плесневелые сухари вместе с последним глотком воды, и стонущая усталость в ногах, в плечах, во всем теле, и телефонные звонки на рассвете, и песчаные бури, и хруст пыли на зубах, и продутые насквозь палатки, и сбитые камнями пальцы, и опостылевшие консервы, и скандалы, и выговоры, и предупреждения о неполном служебном соответствии — чего только нет в моей работе, в моей профессии геолога, в моей должности начальника экспедиции. Но геологию свою я не променял бы ни на что, и родись я второй раз — я опять выбрал бы ее, трудную, утомительную, неустроенную профессию.
Потому что нет для меня радости выше, чем радость поиска и радость открытия. Радость мерить землю — чаще всего безлюдную, глухую, словно забытую богом и людьми, настороженную, замкнутую, порой — злую.
Говорят — человек борется с природой. Неверно. Это природа борется с человеком. Против него.
Природа не покоряется — охотно или трусливо.