Читаем Семьдесят минуло: дневники. 1965–1970 полностью

Кроме нас перед стойкой не видно было ни зевак, ни покупателей. Вероятно, лишь немногие могли себе позволить эти деликатесы: изысканная пища для пиров.

Почему живодерня производит здесь такое сильное впечатление? Должно быть, потому, что эти существа у нас на родине считаются несъедобными: черепаху не подают на стол в таком виде, да и лягушка уже сомнительна. Разрезанные, они заставляют вспомнить о нарушенном табу, о чем-то «нечистом» в смысле иудейских предписаний. Когда все считается возможным, до каннибализма, кажется, остается один лишь шаг.

Нам привычен вид наших мясных магазинов. Чтобы догадаться о стоящих за всем этим страданиях тварей, требуется иная перспектива, отчуждение, какое несколько лет назад суровой зимой я испытал на мосту через Дунай в Ридлингене: мимо проезжал грузовик, нагруженный животными, которые были лишены голов и ободраны, и вытянули в воздух красно-синие замороженные ноги. При этом, словно молния, ошеломляющее чувство, будто очутился на какой-то злобной планете.

Черепахи были положены на спину и, пленники собственного панциря, двигали ногами точно часовой механизм. Они могут пробыть в таком положении довольно долго, и потому на парусных судах служили живым продовольствием. Здесь природа ради надежности пожертвовала свободой. Я спрашиваю себя, что происходит, если одна из них падает на спину на морском берегу. Китаец держит взаперти населяющих страну животных, потому что они более выпуклы и легче могут переворачиваться.

Но, проклятие, otote, что же это такое? Я хотел бы избавить Штирляйн от ужаса, да только она уже его увидела. Белый холмик мяса и внутренностей на середине стола увенчивает что-то красное, как вишня или земляника. Это — сердце, и оно пульсирует в ровном, медленном ритме, в каком черепаха двигает ногами — верное сердце; оно посылает посмертные сигналы.

Я увлек Штирляйн на противоположную сторону узкой улицы и купил ей там охапку орхидей, длинные, многоцветные метелки; они были так же дешевы, как у нас полевые цветы.

Я пытался уснуть, а в ушах все стоял гнетущий стук того сердца. Так в разбитом зеркале еще созраняется некогда могучее знание, еще живет могучая уверенность.

НА БОРТУ, 22 ИЮЛЯ 1965 ГОДА

Я отучаю себя от известных наивностей с большим трудом. Когда снова приходил кто-то, раскладывал свой мусор in politicis, in litteris, in moralibus[105], и все приходили в восторг от его благообразия и аромата, у меня возникало, напротив, две догадки:

Во-первых, я все же мог обманываться относительно сущности всех этих речений. Возможно, в них или за ними что-то и было, о чем судить подобающим образом мне мешал как раз мой скепсис. В пользу этой догадки говорил неистовый фанатизм этих людей, их интеллектуальное сочувствие всему, что не относится к «элитному», их благоговение перед своими подозрительными святыми. Очень хотелось бы знать, откуда эти малые черпают такую убежденность.

Во-вторых, я допускаю, особенно in politicis, наличие иронии или хотя бы маккиавеллиевской сдержанности, на которую они будут ссылаться потом, лет через двадцать, когда начнут пресмыкаться перед новыми кумирами. Я испытал власть банальностей и испытываю ее по сей день. Искусство, даже в мусическом смысле, заключается не в том, чтобы преодолевать их, а в том, чтобы более или менее вежливо их обходить.

Опять же не следует отрицать, что в духе времени скрывается еще и другое качество, отличное от того, что выражает политическая воля и ее лозунги. За тем, кто совершает деяние, стоит дух времени, а за последним, если угодно, мировой дух или чистая эволюция. Тот, кто совершает деяние, получает задание из вторых рук. Поэтому результат эволюции станет видимым не в отдельной партии или в том либо ином носителе воли, а в стечении обстоятельств.

В крупных политических явлениях с их кризисами и конвульсиями действует стихия, которая увлекает с собой даже тех, кто ей сопротивляется, что заставляет вспомнить о природных катаклизмах и могуществе богов.

МАНИЛА, 24 ИЮЛЯ 1965 ГОДА

Утром корабль встал на якорь на рейде Манилы; однако на сушу мы сошли только во второй половине дня.

Большие портовые города, даже в тропиках, становятся все более похожими на европейские. Они уравниваются в одежде и циркуляции жителей, фронтами высотных зданий и, прежде всего, в бесконечно текущей ленте транспортных средств. В Маниле сюда добавляется то, что она как феникс возрождалась из пепла; наряду с Варшавой она считается наиболее сильно разрушенным городом мира. Конечно, здесь это особенно заметно, поскольку землетрясение один или несколько раз в столетие начисто сметает все прежнее. Мы, слава Богу, смогли убедиться в этом только теоретически, когда посетили построенную в пышном колониальном стиле церковь святого Августина. Благодаря своему тяжелому цилиндрическому своду она, как мы прочитали на бронзовой табличке, оказалась единственной, которая перенесла тяжелые earth-quakes[106], опустошавшие город со времени ее постройки.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Лев Толстой
Лев Толстой

Биография Льва Николаевича Толстого была задумана известным специалистом по зарубежной литературе, профессором А. М. Зверевым (1939–2003) много лет назад. Он воспринимал произведения Толстого и его философские воззрения во многом не так, как это было принято в советском литературоведении, — в каком-то смысле по-писательски более широко и полемически в сравнении с предшественниками-исследователя-ми творчества русского гения. А. М. Зверев не успел завершить свой труд. Биография Толстого дописана известным литературоведом В. А. Тунимановым (1937–2006), с которым А. М. Зверева связывала многолетняя творческая и личная дружба. Но и В. А. Туниманову, к сожалению, не суждено было дожить до ее выхода в свет. В этой книге читатель встретится с непривычным, нешаблонным представлением о феноменальной личности Толстого, оставленным нам в наследство двумя замечательными исследователями литературы.

Алексей Матвеевич Зверев , Владимир Артемович Туниманов

Биографии и Мемуары / Документальное