Повсюду, где еще так танцуют, Земля приветлива, и опасность того, что она вдруг заговорит по собственному почину, начнет выражать свою волю гораздо меньше.
Японский студент сегодня ненавидит войну, вероятно, сильнее, чем молодежь остального мира, не считая китайской. Причины говорят сами за себя. Слово «война» со времени Хиросимы и Нагасаки превратилось в строжайшее табу; и дело не столько в слове, сколько в обстоятельствах. Таким же сомнительным, если бы ты побывал в обществе каннибалов, оказалось бы слово «мясо». На тебя сразу упало бы подозрение, что ты издавна питался человеческим мясом, и в этом есть что-то верное.
Во время Второй мировой войны здесь тоже от всех требовалось предельное напряжение — от гарнизонов, которые до последней капли крови сражались на островах, от женщин на фабриках, от летчиков с белыми налобными повязками. Ответной реакции в виде крайнего скепсиса было не избежать. Проявления его нам известны: отвращение к мундиру, флагу, гимну, идеалу боевого рыцарства. Прибавим к этому чувство вины (здесь в отношении китайцев): обморочное застывание в низком моральном поклоне.
Император тоже претерпел ослабление, разумеется, скорее в сути, чем в авторитете, на который даже коммунисты не посягают. Его поведение, конечно, отличается от поведения наших властителей. Ему больше ничего не оставалось делать, как утверждать решения правительства, и не он начал войну, но вот оканчивал своими силами. Когда возник вопрос о возбуждении против него судебного процесса, он был готов предстать перед судом, но не вдаваться в подробности — как носитель полной и нераздельной ответственности.
Духовное положение молодого поколения после проигранной войны сходно с немецким — в то время как в странах-победительницах, в Америке, в России, даже во Франции, еще есть герои, например, герои Красной армии, освобождения, сопротивления, побежденные в этом отношении оказываются «далеко впереди». То, что еще осталось от традиций и этических обязательств, выкорчевывалось с огромным старанием. На отходах собираются навозные мухи.
То обстоятельство, что здесь это имело более серьезные последствия, чем у нас, объясняется международным положением. Если распри в Европе стояли под знаком всемирной гражданской войны, то Япония вела настоящую национальную войну, которая обострялась расовыми различиями. Адаптация технических средств, стало быть, одежды и оснащения гештальта Рабочего[134]
, которая началась в 1868 году с реставрации Мэйдзи[135], тоже протекала гораздо радикальней, нежели в странах длинноголовых жителей северной Европы, где эти средства зародились. Международному языку техники здесь пришлось выучиваться как иностранному языку: сразу и без переходных периодов.Боль, испытываемая образованным человеком при виде разрушения, хотя и осознаваемого как неизбежность, здесь не менее сильна, чем у нас, но все же на Западе она смягчена оптимизмом, на который не смог повлиять даже стремительный прогресс. В Западной Европе нет разлома в больших линиях, от времен, когда зародились готические арки и шестеренчатые часы, до времен ракет и кварцевых часов.
Что же касается боли, то она, конечно, не миновала ни одну страну, ни одно поколение. Корни ее лежат глубже, чем в вещах и истории; они берут начало в чистом восприятии бессодержательного времени. Свет истока становится слабее, и любое движение заканчивается утратой. Время определяет три основные установки, которые взаимопроникают и варьируются, также в политической сфере. Их можно подразделить на принятие прошлого, принятие настоящего и принятие будущего. Наряду с этим приближение к абсолюту в культах, искусствах, метафизике. Так же и здесь, с сильно подчеркнутыми смещениями.
Рассматривание чужих храмов — не только разрушенных, как те, о которых в стихотворении «Боги Греции» печалится Шиллер, но и таких, в которых еще живет культ, — имеет положительную сторону, прежде всего в том, что они представляют собой нечто сопоставимое. Ощущаешь ограничение собственной веры и ограничение чужой, естественно, тоже. Поучительно уже одно переживание множественности, поскольку оно ведет к пересечениям, в которых мы либо видим поставленным под сомнение абсолютное, либо способ, каким переживание это абсолютное представляет. То, что «Три кольца» Лессинга друг на друга похожи, понимаешь не с первого взгляда. Разнообразие скорее сбивает с толку; я понял это, рассматривая индуистские храмы.
При этом следует согласиться, что универсальные религии Дальнего Востока оставляют духу наибольшее свободное пространство — к этому заключению пришел также Глазенапп[136]
, основательно изучив мировые религии — и та же свобода царит в концепции «природы» Гёте.