Читаем Семьдесят минуло: дневники. 1965–1970 полностью

Повсюду, где еще так танцуют, Земля приветлива, и опасность того, что она вдруг заговорит по собственному почину, начнет выражать свою волю гораздо меньше.

* * *

Японский студент сегодня ненавидит войну, вероятно, сильнее, чем молодежь остального мира, не считая китайской. Причины говорят сами за себя. Слово «война» со времени Хиросимы и Нагасаки превратилось в строжайшее табу; и дело не столько в слове, сколько в обстоятельствах. Таким же сомнительным, если бы ты побывал в обществе каннибалов, оказалось бы слово «мясо». На тебя сразу упало бы подозрение, что ты издавна питался человеческим мясом, и в этом есть что-то верное.

Во время Второй мировой войны здесь тоже от всех требовалось предельное напряжение — от гарнизонов, которые до последней капли крови сражались на островах, от женщин на фабриках, от летчиков с белыми налобными повязками. Ответной реакции в виде крайнего скепсиса было не избежать. Проявления его нам известны: отвращение к мундиру, флагу, гимну, идеалу боевого рыцарства. Прибавим к этому чувство вины (здесь в отношении китайцев): обморочное застывание в низком моральном поклоне.

Император тоже претерпел ослабление, разумеется, скорее в сути, чем в авторитете, на который даже коммунисты не посягают. Его поведение, конечно, отличается от поведения наших властителей. Ему больше ничего не оставалось делать, как утверждать решения правительства, и не он начал войну, но вот оканчивал своими силами. Когда возник вопрос о возбуждении против него судебного процесса, он был готов предстать перед судом, но не вдаваться в подробности — как носитель полной и нераздельной ответственности.

Духовное положение молодого поколения после проигранной войны сходно с немецким — в то время как в странах-победительницах, в Америке, в России, даже во Франции, еще есть герои, например, герои Красной армии, освобождения, сопротивления, побежденные в этом отношении оказываются «далеко впереди». То, что еще осталось от традиций и этических обязательств, выкорчевывалось с огромным старанием. На отходах собираются навозные мухи.

То обстоятельство, что здесь это имело более серьезные последствия, чем у нас, объясняется международным положением. Если распри в Европе стояли под знаком всемирной гражданской войны, то Япония вела настоящую национальную войну, которая обострялась расовыми различиями. Адаптация технических средств, стало быть, одежды и оснащения гештальта Рабочего[134], которая началась в 1868 году с реставрации Мэйдзи[135], тоже протекала гораздо радикальней, нежели в странах длинноголовых жителей северной Европы, где эти средства зародились. Международному языку техники здесь пришлось выучиваться как иностранному языку: сразу и без переходных периодов.

Боль, испытываемая образованным человеком при виде разрушения, хотя и осознаваемого как неизбежность, здесь не менее сильна, чем у нас, но все же на Западе она смягчена оптимизмом, на который не смог повлиять даже стремительный прогресс. В Западной Европе нет разлома в больших линиях, от времен, когда зародились готические арки и шестеренчатые часы, до времен ракет и кварцевых часов.

Что же касается боли, то она, конечно, не миновала ни одну страну, ни одно поколение. Корни ее лежат глубже, чем в вещах и истории; они берут начало в чистом восприятии бессодержательного времени. Свет истока становится слабее, и любое движение заканчивается утратой. Время определяет три основные установки, которые взаимопроникают и варьируются, также в политической сфере. Их можно подразделить на принятие прошлого, принятие настоящего и принятие будущего. Наряду с этим приближение к абсолюту в культах, искусствах, метафизике. Так же и здесь, с сильно подчеркнутыми смещениями.

* * *

Рассматривание чужих храмов — не только разрушенных, как те, о которых в стихотворении «Боги Греции» печалится Шиллер, но и таких, в которых еще живет культ, — имеет положительную сторону, прежде всего в том, что они представляют собой нечто сопоставимое. Ощущаешь ограничение собственной веры и ограничение чужой, естественно, тоже. Поучительно уже одно переживание множественности, поскольку оно ведет к пересечениям, в которых мы либо видим поставленным под сомнение абсолютное, либо способ, каким переживание это абсолютное представляет. То, что «Три кольца» Лессинга друг на друга похожи, понимаешь не с первого взгляда. Разнообразие скорее сбивает с толку; я понял это, рассматривая индуистские храмы.

При этом следует согласиться, что универсальные религии Дальнего Востока оставляют духу наибольшее свободное пространство — к этому заключению пришел также Глазенапп[136], основательно изучив мировые религии — и та же свобода царит в концепции «природы» Гёте.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Лев Толстой
Лев Толстой

Биография Льва Николаевича Толстого была задумана известным специалистом по зарубежной литературе, профессором А. М. Зверевым (1939–2003) много лет назад. Он воспринимал произведения Толстого и его философские воззрения во многом не так, как это было принято в советском литературоведении, — в каком-то смысле по-писательски более широко и полемически в сравнении с предшественниками-исследователя-ми творчества русского гения. А. М. Зверев не успел завершить свой труд. Биография Толстого дописана известным литературоведом В. А. Тунимановым (1937–2006), с которым А. М. Зверева связывала многолетняя творческая и личная дружба. Но и В. А. Туниманову, к сожалению, не суждено было дожить до ее выхода в свет. В этой книге читатель встретится с непривычным, нешаблонным представлением о феноменальной личности Толстого, оставленным нам в наследство двумя замечательными исследователями литературы.

Алексей Матвеевич Зверев , Владимир Артемович Туниманов

Биографии и Мемуары / Документальное