Вскоре после этой постановки Бравич умер, а Гзовская перешла в Художественный театр, где играла и Офелию в крегеровской постановке «Гамлета», и хозяйку гостиницы Гольдони, и Катерину Ивановну в «Братьях Карамазовых»; все три роли — прекрасно. Об уходе из Малого театра этой артистки Николай Борисович не сожалел, так как без всяких на то оснований считал ее конкуренткой своей любимицы Елизаветы Ивановны Найденовой и подозревал в интригах, особенно после того, как Гзовская вышла замуж за Владимира Александровича Нелидова, чиновника особых поручений при директоре Императорских театров Теляковском. Нелидов был сыном бывшего посла в Париже и типичным петербургским чиновником, что для Николая Борисовича являлось одиозным фактом.
Вполне возможно, что Гзовскую отличали честолюбие и даже хитрость, но считать ее соперницей Найденовой было смешно. Удельный вес этих актрис был слишком разный. Найденова могла быть хороша в пьесах Островского, но ни общей культурой, ни техникой Гзовской она не обладала и оставалась рядом с ней безнадежно провинциальной.
Кометой из другого мира промелькнула в Малом театре Екатерина Николаевна Рощина-Инсарова (дочь известного провинциального актера Рощина-Инсарова и сестра Веры Пашенной). Проиграв один сезон, она перешла в качестве примадонны к Незлобину. Вот ее уж никак нельзя было назвать «провинциальной». По технике и по внешности она являлась актрисой французского типа. Небольшого роста, худая до пределов возможного и как бы «невесомая», она обладала необычайно сильным, порой даже истерическим темпераментом, прекрасным голосом и большой выразительностью лица и жеста.
Все упомянутые мною актеры (за исключением Гзовской) и многие другие (среди них и самые знаменитые) бывали на Пречистенском бульваре — некоторые часто и запросто, а другие раз в год, 5 декабря, когда праздновался канун именин Николая Борисовича и за ужином пела Татьяна Константиновна Толстая с «капеллой», состоявшей из представителей семейства Шереметевых и Обуховых. Главным гитаристом капеллы был Павел Сергеевич Архипов, тихий человек с грустными глазами, молчаливо влюбленный в Надю Обухову.
Празднование именин назначалось не 6 декабря, в Николин день, а накануне, потому что в этот вечер, по случаю торжественной Всенощной, спектаклей в Императорских театрах не полагалось и все актеры оказывались свободны. Съезжаться начинали в 11 часов вечера, когда в зале уже стояли столы с холодным ужином. Расходились гости не раньше рассвета. Попасть на этот вечер было нелегко, так как Николай Борисович сам составлял списки приглашенных. Им охотно допускались все деятели театра и посетители Давыдовских четвергов. Мне обычно удавалось протащить несколько человек своих сверстников, но маминых «светских» знакомых дядя Коля подвергал строгому отбору, что иногда порождало обиды.
С половины ужина начинали раздаваться звуки гитарных аккордов, Татьяна Константиновна отставляла в сторону рюмку с «кроновской» (ссылку давать или бог с ним?) мадерой (единственное вино, которое она пила), сама брала в руки гитару и запевала «Снова слышу голос твой, слышу и бледнею». По правую руку от нее обычно садился Александр Трофимович Обухов и с большой музыкальностью вторил ей своим высоким, несколько сдавленным тенором.
Татьяна Константиновна пела много и не заставляла себя просить. Лишь изредка она просила дать ей передышку, и тогда выступали «канарейки» — так звал Александр Трофимович своих племянниц Надю и Аню. Они пели дуэтом неаполитанские песни и романсы сочинения их дядюшки, из которых наибольшим успехом пользовалась «Калитка». Надя Обухова в ту пору училась в Консерватории по классу профессора Мазетти. Доказывать, что у нее был чудесный меццо-сопрано, — это ломиться в открытые двери. Теперь об этом знает вся страна и — благодаря радио — весь мир. Я же, когда слышу ее пение (тоже, к сожалению, лишь по радио), «слышу и бледнею» от наплыва воспоминаний.
Пока пела Татьяна Константиновна, я наблюдала, как все присутствующие поддавались постепенно очарованию ее исполнения и как это выражалось на их лицах. Лопатин одобрительно качал головой, поглаживал бороду, Ключевский в восторге закрывал глаза, а Иван Михайлович Москвин, подперев по-бабьи свою широкую щеку, повторял: «Да! Вот это настоящее!» В конце ужина, когда бывали пропеты величания имениннику, хозяйке дома и знатным гостям вроде Ермоловой, все просили сплясать Алексея Викторовича Ладыженского: помню его узкое, смуглое, породистое лицо охотника и лошадника, он ходил всегда в поддевке и с серебряной серьгой в ухе. Ладыженский был близким другом Татьяны Константиновны, друзья звали его «заяц», и ни один цыган не мог соперничать с ним в цыганской пляске. Благодаря исключительному чувству ритма и четкости движений он на пространстве в два-три метра добивался огромного эффекта, и его выступление всегда вызывало овацию.