И Ваня Золотых рвет лен, так же, как и Аня, быстро и радостно, точно играя, только изящество у него не то, изгиб фигуры не тот. Ваня как-то кругло перекатывается колобком: и коленки круглые, и спина круглая, и пиджачок его все тот же серенький, торчит из-под фуфаечки, и сапоги резиновые шлепают, и на них налипло грязи, и листья налипли, и кусочки веток пристали. А у Ани сапожки чистенькие, ни листочка на них, и ногу облегли крепко, и узкие плечи платком перетянуты, и для удобства, а может быть, и для кокетства, платок крест-накрест длинную спину перехватил, и густая прядь русых волос на белом чеканном лбу.
Возле Ани почему-то никого нет, вот уже час, а то и два никого нет, будто очерчен ею круг подле себя, круг неприступности, и она одна в этом круге, точно балерина в световом луче, только этот луч никому не виден. Я ощущаю цвет этого ослепительного сияния: розового, палевого, серебристого, точно гигантская волнушечка, а посредине скорее Дюймовочка, чем Золушка, – челночное мелькание нежных сплетений, тонкая линия изгиба ее тела, розовая душистость щеки.
Аня молчит и не смотрит в мою сторону, хотя я и спрашиваю, как надо этот чертов лен рвать, как вязать надо, и Аня больше не отвечает (это дозволено сейчас), и мне хорошо, что она не отвечает, а только тихо про себя смеется, и звук тонет в ее глубине, но я улавливаю эту радостную приглушенность и не слышу совсем других звуков.
4. Нельзя соединять духовно-творческую природную девичью красоту с бездушной коллективизацией!
Солнце вдруг пригрело, и пышность лесного приюта всколыхнулась, сверкнув багряным одиноким листом, пришпиленным к красной ветке, и россыпи брусничных бус оживились на обочине, куда вдруг швырнула Аня свою фуфайку, и платок сбросила, а я боюсь взглянуть на нее теперь и рву лен. Перевязываю и складываю, и юных Меркуриев не замечаю, и не слышу, как говорит мне, улыбаясь, Парфенов:
– Получается?
И не вижу, как завуч Фаик водит языком за губами, глядя на Аню. Я молчу, не обращаю внимания на Парфенова и хочу, чтобы Фаик убрался как можно быстрее или свой гнусный язык проглотил, обезьяна толстая. И толкнул бы его нечаянно боком, будто в ошибке, но он все понимает, всегда все понимает Фаик, отходит от меня, брезгливо косясь и скептически рассекая мою сокровенную тишину, в которой Аня рвет лен.
Аню я не замечал целый год. Моим вниманием завладели другие грации.
Я осознал потом: ее можно было приметить, лишь сосредоточившись. Надо было приблизиться к ее тишине, чтобы нужный отзвук получился. Это я потом осознал, когда впервые увидел ее в другой обстановке…
Как важно формировать в девочках тончайшую грациозность, возвышенность, чувство и умение быть бескомпромиссными в вопросах нравственности.
Глава 7 Чудо духовного обновления
1. Чудо обновления семьи свершится, когда истинная свобода приобщит взрослых и детей к матери-природе, к великим тайнам народной культуры, сбереженной в укромных и неприметных далях нашего отечества
Однажды с Иринеем мы забрели бог знает куда: подвезли нас на агашке, да по лежневке мы пробежали километров пять, да по тропе километров шесть прошли. Забрели в такую болотину – чуть ступнешь в сторону так нога и хлюпнет в торфяной жижице. Устали очень.
– Сейчас увидишь, – сказал тогда Ириней.
– Что увижу?
– Чудо увидишь.
И я жду чуда, потому что всегда верю Иринею.
Был вечер. Длинный лесной коридор с черной тропинкой вдруг оборвался, и багровый пламень в последней мятежности вечернего жара блеснул красными стволами сосен и стекающим глянцем примирительно заиграл в половине окна. Как куском зеркала ослепил глаза, полоснул вечерним огнем, точно за окном кто факел зажег. И теплота, смешанная с запахом перегретого навоза, ржи, раскаленной древесины, обдала душу, будто вступили в другую землю, обжитую и приветливую.
И оттого, что так весело умирал день, и от пахнувшего тепла, смешанного с таким знакомым запахом парного молока, и от только что скошенной травы, и от ухоженной крепости колодца, погребов, двора, и от лошади (спокойно водит карим глазом), и от коровы с дощечкой на рогах, бодливой, должно быть, с сумасшедшим иссиня-мазутным глазным яблоком, – от всего этого усилилась ожидание: еще что-то должно быть.
– Что же это? – невольно вырвалось у меня.
– Сейчас расскажу, – сказал Ириней, будто улыбаясь про себя. – История больно смешная. На этом участочке твой Клейменов живет с детворой. До войны он сидел здесь недалеко. А в сорок втором взяли Матвея на фронт. Приехал он после войны сам по доброй воле и начальнику говорит: «Помогите снова к вам определиться, а то места себе не нахожу». Ему говорят: «С ума сошел! Кто же это сам по доброй воле сюда идет?» – «Не могу я в других местах жить. Не сплю по ночам, криком весь исхожу, холодным потом обливаюсь. У вас раньше спокойно и сладко спал и никакого страху не испытывал».
Удивился, конечно, начальник, помнил Матвея Клейменова, мастера на все руки: жаль было и тогда его отпускать.