Он плакал несколько ночей подряд. Два раза пытался покончить с собой; во второй раз грохнул о стену фарфоровую чашку и осколком расковырял руки, после чего его стали кормить из пластмассовой посуды. Позже мысль о самоубийстве сменилась мыслью о мести, но для осуществления этого замысла возможностей представилось еще меньше. Его никуда не выпускали из палаты, он не общался ни с кем из больных. Он даже не узнал, была ли это какая-нибудь специализированная клиника или обычная больница, персонал которой вступил в преступный сговор с людьми Адамихина. Сколько же он им заплатил? И какие же деньги он надеется получить, пользуясь несчастьем Дубинина, если не боится, что весь план влетит ему в копеечку?
Самого Адамихина он увидел перед выпиской. За это время немало воды утекло: пришел он к Адамихину с вестью о том, что не может выплатить долг, во вьюжный февральский вечер, а сейчас в окна отдельной палаты вовсю бились зеленые листья. В душевном состоянии Алексея тоже произошли немалые перемены. Он успел мысленно послать Адамихину столько проклятий, что теперь, когда злодей явился перед ним во плоти, слов не осталось, и Дубинин тупо молчал, пока тот наставительно говорил:
— Не так страшно, Алеша. Работа несложная: знай сиди себе день-деньской в коляске и пользуйся людским состраданием. Подают в Москве хорошо, так что одной отрезанной ногой ты там заработаешь больше, чем у нас — двумя здоровыми руками. Сначала с долгом расплатишься, потом и на протез себе заработаешь. Протезы сейчас наловчились делать — от природной ноги не отличишь. Ты у нас еще с протезом поживешь… Слышишь, Алексей? Жить-то хочешь?
Как ни смешно, жить Дубинин и впрямь хотел. Видно, жизнь одинаково мила всем: и умным, и глупым, и бедным, и богатым, и здоровым, и калекам. Калекам-то, может, еще милей… И тут он вспомнил Женю. Вспомнил как предвидение, а то и предупреждение судьбы. Впрочем, даже если бы он тогда и понял, все равно ничего не сумел бы изменить.
Из больницы его, в целях конспирации, вывозили тоже обесчувствленного, однако более мягко: не было на этот раз душного черного мешка, не было выраженного насилия. Ему просто подсыпали что-то в ужин; когда он, распробовав, прекратил есть, было поздно: снотворное начало свою работу. Сквозь сон он различал покачивание носилок, затем — мерный рев автомобиля; всю дорогу в поезде подремывал и окончательно пробудился лишь тогда, когда в синем, совсем уже летнем, небе зазвенели прихотливой восточной позолотой башенки Казанского вокзала.
Здесь, в переходе под Казанским, и была его первая точка — так называлось у них место работы. У них — это значит у нищих. К тому, что он инвалид, Алексей привык худо-бедно, но вот к тому, что отныне он — нищий, привыкнуть так и не смог. Не привык — просто очерствел душой, убил в своей душе какой-то ранимый кусочек. Иначе просто не выдержал бы этого: ежедневно, с семи утра до девяти вечера, красоваться в своей коляске, точно экспонат какой-то уродской выставки. Одет в куртку и штаны цвета хаки (правая штанина демонстративно загнута и пришпилена к куртке английской булавкой), на груди — покоробившаяся картонная табличка: «Подайте на протез». А вокруг, с двух сторон, два непрерывных потока: люди, люди, люди… Бросают ему мелочь, самые щедрые стыдливо суют десятки, точно откупаясь от немощи, которая теперь должна обойти подателя десятки стороной.
«Спасибо… Спасибо… Спасибо…» — механически повторял Алексей, пряча глаза. Ему было стыдно перед дающими: он же мастер! Даже на одной ноге, он мог бы зарабатывать честным трудом вместо того, чтобы у трудящихся людей мелочь выманивать. А случались дни, когда многоликая, текущая перед глазами масса угнетала до такой степени, что он начинал всех бессмысленно ненавидеть. В том числе и самого себя.
Масса, однако, всего лишь с первого взгляда представлялась однородной: стоило посидеть неделю, чтобы выделить из нее людей, проходящих по этому переходу изо дня в день утром и вечером. У некоторых были такие добрые, приветливые лица, что чувствовалось: они способны не только на скудную помощь в виде небольшой суммы денег. В основном это были женщины. Вот бы обратиться к одной из них и, когда она нагнется, чтобы бросить рубль в его пластмассовый надтреснутый стаканчик с подобием ребристого узора по краям, шепнуть: «Вызовите милицию. Меня искалечили и принуждают к нищенству». Единственным соображением, отвращавшим его от этого отчаянного поступка, было то, что милиция регулярно шерстила переход и ни разу не сделала попытки потребовать у Алексея документы или хотя бы о чем-то его спросить. Очевидно, курировавшие нищенскую мафию дельцы обладали достаточным могуществом, чтобы заставить милиционеров с собой считаться.