Она говорила это так, будто ждала возражений и заранее знала их наперечет — все наши возражения, такие жалкие, такие не имевшие в ее глазах никакой цены, такие постыдные — когда там (жест истончавшей, с восковым отливом руки в сторону карты) люди тоже умирают, но с пользой!..
— Мама!.. Ты ничего не понимаешь, мама!.. — обрывала она бабушку. — Не понимаешь, что я больше так не могу! Не могу! Не могу!.. — И она откидывалась на подушку, захлебываясь кашлем, слезами, кровавой мокротой...
В такие минуты она не слушала бабушку, не слушала деда, который, пытаясь ее успокоить, пытаясь унять дрожь в своем осипшем внезапно голосе, бормотал что-то малосвязное, младенческое... Я был единственным, кого она слушала. Я сидел с нею рядом и гладил ее по плечу, худому, почти неощутимому сквозь ватное одеяло... И она мало-помалу стихала, успокаивалась. И говорила вдруг, скользнув по моей руке испуганным взглядом:
— Дай-ка зеркало... Я стала совсем старухой, да?.. Вот вернется папа — он меня не узнает...
Но в ее интонации был вопрос, касавшийся не того, узнает или не узнает, а того, вернется он или не вернется... И я перехватывал эту интонацию, этот вопрос...
— Вернется!.. — говорил я. — Он вернется!..
Я это говорил в совершенном убеждении, что да, он вернется, иначе и не может быть. Я прочно был уверен — вернется. И все, все вернется, займет привычные, раз и навсегда определенные в этом мире места. Отец вернется к нам, и мы вернемся в Ливадию, и наши знакомые, наши друзья — вернутся, вернутся... Даже те, кто погиб, как мы узнавали по слухам и письмам, даже они каким-то образом вернутся...
Я так думал, так чувствовал, хотя письма от отца приходили все реже, и как-то странно — не поодиночке, а пачками, по пять, по шесть сразу — казалось, это Крым неровно, толчками дышит сквозь туго стиснутое на перешейке горло. Но между собой мы не говорили об этом. И старались не замечать, что даты на открытках и письмах старые, давностью в полтора-два месяца, и за это время... Но мы старались этого не замечать. Война... — твердили мы. — И нечего, нечего требовать от почты... Война!
Я повторял:
— Вот увидишь — он вернется! — убежденный, что большие, непоправимые несчастья могут случаться с кем угодно, только не с нами. Я говорил: «Вернется!..» — и матери передавалась моя убежденность. Она светлела, как светлеет затянутое морозом окно, когда его тронет снаружи солнечный луч. На ее шелушащихся, как бы обветренных губах зарождалась улыбка — уже забытая нами, невероятная, как цветок среди зимы, в заснеженном поле, и я бывал горд тем, что не дед и не бабушка, а я вырастил этот цветок, заставил его раскрыться...
8 ноября немцы вошли в Ялту.
5 декабря евреи были переселены в гетто, расположенное на окраине города и обнесенное колючей проволокой.