И вот пришло утро — оно было ясное, солнечное, морозное, — когда к нам постучался почтальон. Когда он, если быть точным, не постучался, что было бы неслышным, поскольку наша входная дверь отделялась от комнаты, где мы жили, длинной и узкой прихожей, и не позвонил — звонка у нас не было, а подергал за проволочную ручку, которая сообщила это подергивание какому-то, уж не помню какому, но достаточно громкому устройству, оно встрепенулось и зазвякало в прихожей, зазвякало отрывисто, резко, и стало ясно, что это Костя и что он принес письмо...
Костя, наш почтальон, запомнился мне своей маленькой, скособоченной фигуркой, с плечом, оттянутым вниз тяжеленной кожаной сумкой. Бабушка, она всегда это делала, отправилась отворить Косте, чтобы затем ввести его в комнату и, чуть не силком усадив у стола, вложить в сведенные морозом пальцы стакан с горячим чаем.
И они появились — Костя с голубым, застывшим от январской стужи лицом, и бабушка — с порозовевшими от нежданной радости щеками: в руках она, совершенно растерявшись, держала толстую пачку писем и открыток, и это — после долгого, бесконечного молчанья, после бесконечных предположений, догадок, взаимных обнадеживаний — всего, что бывало, когда от отца не приходило писем, даже напророченных бабушкиными пасьянсами... Мы все готовы были обнять Костю, как родного, расцеловать поросшее сивой щетиной лицо, и особенности мама. Она, присев на своей постели, казалось, вся так и устремилась к нему навстречу, так и летела, вытянув перед собой обе руки:
— Костя, миленький... — лепетала она.
Но я был ближе, я первым взял пачку писем, которая сразу же поразила меня странной толщиной. И тем, что письма и открытки были в ней прошиты и туго скреплены шпагатом. И тем еще, что к верхнему концерту, в левом уголке, подклеен был маленький белый ярлычок.
На нем неразборчивой скорописью было набросано несколько слов, припечатанных круглой печатью с проступавшими вдоль ободка слонами, единственно четкими на ярлычке: «Полевая почта». И дата. Кроме них, кроме этих слов, я в первый момент ничего не понял. Как не понял и того, что письма, которые я держал в руке, написаны не отцом, а нами... То есть мамой, бабушкой, дедом и мной, но в большинстве, конечно, мамой, она писала их ежедневно, иногда дважды в день, утром и вечером, и на каждом проставляла номер, чтобы на тот случай, если некоторые пропадут, отец знал, сколько пропало. Мы запечатывали письма в конверты, которые сами же и делали, склеивали горчицей, бумага для них годилась любая, лишь бы чистая с одно стороны...
И вот эти-то конверты с нашими письмами держал я в руках ровным счетом ничего не понимая, не желая, не решаясь понять...
— Ну, давай же! — сказала мама, в нетерпении потянувшись к мне.
— Тут какая-то путаница, — пробормотал я, слегка отстраняясь, — Тут что-то, наверное, напутали... Вот наши письма, их отправили не по тому адресу... Мало ли что случается... Почта... Война...
Что-то такое я бормотал, что-то пытался сообразить, за что-то ухватиться, думая в тот момент не о себе, не об отце даже, а о ней, о ней...