Вчера, бродя вот так одна по занесенной снегом дороге, я снова раздумывала о наших отношениях и искренне старалась найти тебе оправдание. Но я не нахожу его. Я никогда не вернусь в Пон-де-Лэр. Это свыше моих сил. Не надейся, что я стану твоей женой, раз ты решил выбрать путь, который должен нас разлучить. Совсем не представляю себе, куда это решение приведет каждого из нас, но я хочу, чтобы ты считал себя свободным от какого-либо долга в отношении меня, исключая долга дружбы. Ты создан, дорогой мой бедняжка, для жизни разумной, ровной, размеренной. Ты не отважился, невзирая на мои мольбы, „пожертвовать жизнью, чтобы завоевать ее“. Еще весь прошлый год мне хотелось верить в тебя. Когда ты сказал, что решил покориться, я поняла, что погибла. Теперь вижу, что я всегда любила тебя в мечтах. Пойми меня правильно: я подразумеваю мечты о будущем (ибо тогда настоящее и без того было действительно прекрасно). Мне хотелось, вопреки очевидности, верить в чудо; до самых каникул я надеялась, что восторжествую в битве между твоим благосостоянием и нашей любовью. Я ошиблась, я побеждена, я остаюсь одна во мраке. Но я твердо знаю: есть поступок, есть решение, которое для меня было и будет невозможно, — это заживо похоронить себя.
Ты женишься, дорогой мой, на какой-нибудь простенькой девушке, которая потребует от тебя доступного счастья, бездумного существования и хороших детей. А я снова вскочу на коня и снова по-прежнему отправлюсь на поиски свободы и нравственного совершенства, которых, быть может, и вовсе нет. Потом пройдет еще ряд лет, и мы с тобой погрузимся оба в вечный сон или в иной мир, еще страшнее нашего. Жребий брошен.
Не отвечай мне. Не ищи со мной встречи. Жертву, которая от меня требовалась, я принесла. Не отнимай у меня мужества. Это единственное, что ты мне оставил».
Перечитав письмо, она подумала, как это не раз случалось в последние месяцы: «Мужество или гордость?» Оба чувства так тесно переплелись, что она не могла отличить одно от другого.
VII
Она прожила в Верьере, в полном одиночестве, до Рождества. Жак несколько раз писал ей; она твердо решила не отвечать. От Менико пришло два очень хороших письма, подписанных: «Студент, которому доставляло такое большое удовольствие пройтись с Вами по Люксембургскому саду». Он признавался, что любил ее, что все еще любит, но не хочет превращать безответное чувство в повод для слез и жалоб: «Я говорю о мужественном сердце и прошу у Вас прощения. Для многих женщин нет музыки более приятной, чем стенания отвергнутого ими человека. Но я ребенок, еще только вступающий на жизненную стезю, ребенок решительный, которого Вы вдохновили и который намерен идти прямой дорогой. Моя любовь к Вам должна быть здоровой, а не тяготить меня как мертвый груз…» Далее он рассказывал о своих занятиях: «И этот ребенок обеими руками протягивает Вам и предлагает Вашей прекрасной душе то, что кажется ему истиной… Сегодня, читая, я случайно набрел на мысль философа Ланьо, которая привела меня в такой безудержный восторг, что я хочу как не раз бывало прежде, поделиться с Вами моей мыслью:
Выбор? Она выбрала. Она приняла вызов, она хочет творить свою жизнь, а не просто поддаваться ее течению. Что же последует далее? Родительский дом для нее закрыт велением ее гордости. Человек, в котором, казалось ей, она нашла соратника в борьбе, тоже выбрал — и выбрал хаос. Бывали вечера, когда полное одиночество, сначала умиротворяющее, становилось для нее гнетущим бременем.
За несколько дней до Рождества она, по обыкновению, часов в одиннадцать собралась на прогулку и с удивлением заметила в нижнем вестибюле прекрасный, коричневого цвета, кожаный чемодан. Перед отворенной дверью, в которую врывался снаружи ледяной воздух, стоял, спиною к ней, молодой человек в спортивном костюме — короткие штаны и гетры — и наблюдал, как переносят остальной багаж. Услышав шаги на лестнице, он обернулся: это был Эдмон Ольман. Он приветственно взмахнул руками и воскликнул:
— Ура! Здравствуйте, Дениза!