— Что вы, дорогой? Все это так интересно. Мне не хочется.
Изабелла Шмит подошла к ним и тоже обратилась к мужу:
— Бертран, пожалуй…
— Итак, вы обещаете? Вы мне позвоните? — сказала Дениза Бертрану Шмиту.
Баронесса, стоя у двери, разливала апельсиновую и вишневую воду. Шмиты удалились одновременно с четой Сент-Астье.
— Вы с Ольманом знакомы? — спросил Сент-Астье у Бертрана.
— Нет. Я хорошо знал его жену. Но это было пятнадцать лет тому назад… Он умница.
— Ложный ум, — возразил Сент-Астье. — Какой-то сорвиголова. Дела его, кажется, плохи. Два его африканских предприятия не сегодня-завтра лопнут, не говоря уже о том, что, по моим сведениям, у него под ударом большой капитал в Германии.
— Жена его просто сумасбродка! — резко воскликнула госпожа Сент-Астье.
— Не кричите так на лестнице, Сесиль, — остановил ее муж, — могут услышать.
V
— И что же? Вы сдержали клятву? — спросил Бертран.
После встречи на званом обеде он стал почти ежедневно после полудня приходить к Денизе Ольман. Она его принимала, уютно устроившись на диване. В окнах видны были деревья парка Монсо. На низеньком столике, стоявшем около нее, громоздились книги, и Бертран перебирал их, читая названия. Среди них были романы, которые он посоветовал ей прочесть, но она читала также и научные труды. Вероятно, Лотри посоветовал ей обратить внимание на «Economic life in Soviet Russia»,
[40]а на историю византийского искусства — Бродский. Вкладом Монте, по-видимому, был «Бакалавр» Валлеса, [41]а может быть, и книга о внешней политике. Является ли кто-нибудь из них ее любовником? Этого Бертран не знал. За эти две недели она постепенно рассказала ему свое прошлое — ей было приятно, что, восстанавливая минувшее, она как бы освобождается от него; о настоящем она почти не говорила. Среди мужчин у нее было много друзей. Она их свободно принимала, даже выезжала с ними. Заставая их у себя дома вечером, по возвращении из банка, Ольман дружески их приветствовал. Бертран внимательно приглядывался к этой зыбкой почве и не мог понять ее основы.— Вы сдержали клятву? — повторил он вопрос.
Она покачала головой.
— Зачем спрашивать? Ведь вы знаете, — ответила она.
— Ничего я не знаю… Во всяком случае, ничего определенного… В свете вам приписывают много связей.
— В том числе с вами — последние две недели.
— То-то оно и есть. А так как это неверно в отношении меня — я остерегаюсь верить в другие.
Она приподнялась, опираясь на локоть, и посмотрела на цветы.
— И хорошо делаете, что не верите, — сказала она. — Нет, все те, кого я постоянно вижу, кто заполняет мою жизнь и кого, как вы выразились, мне «приписывают», — всего лишь друзья…
После некоторого колебания она проговорила с усилием:
— Но у меня были любовники… И все же… Послушайте, Бертран, мне очень хотелось бы объяснить вам… Мне хочется, чтобы вы узнали меня лучше… Мне так надо об этом поговорить… А я могу поговорить только с аббатом или с таким человеком, как вы, потому что вы, в силу своей профессии, всегда прислушиваетесь к человеческому сердцу… Но я боюсь, «излагая», все извратить. Вам не кажется, что слова все искажают? Они так неуклюжи, так жестки по сравнению с чувствами! Мою истинную мысль не передашь; она как тот ручеек, в который попала капля бензина, — она мерцает и с каждым мигом видоизменяется… Я говорю: «Я не любила свою мать». Выходит грубо и неточно; я не любила ее, но восторгалась ею и безумно хотела любить… О моем поведении за последние пять лет можно сказать то же самое… Вам оно покажется чудовищным, а мне видны его движущие пружины… Как же сделать, чтобы и вы их увидели?
Она полуприкрыла глаза, как студентка, припоминающая доказательства какой-нибудь теоремы, и протянула Бертрану руку, которую тот взял в свою. Рука у нее была длинная, очень белая и поразительно нежная.
— Вот что я обнаруживаю в себе, когда стараюсь понять самое себя. Женщина, которую вы хорошо знаете, — Соланж Вилье, — как-то сказала мне, что из детских лет она вынесла впечатление униженности и что потом всю жизнь старалась как-нибудь возместить, как-нибудь унять эту боль… Так вот — в отношении меня это еще вернее, чем в отношении Соланж… У меня чувство униженности объяснялось тем, что мысль о недостойном поведении матери не давала мне покоя… Знаете, в прошлом году мне пришлось несколько раз беседовать с очень умным врачом — доктором Биасом; он мне сказал обо мне самой такие вещи, которые меня сначала возмутили, потому что были даже чересчур справедливы, но потом я поняла, насколько он прав. Он считает, что ребенок может расти уравновешенным и счастливым только в том случае, если между родителями нормальные отношения, то есть если отец — сильный человек, который главенствует и которому подчиняются, а мать — нежная, достойная уважения и покорная отцу… Если же, как то было у меня, дочь обманулась в отце, если со стороны матери она чувствует женское соперничество, а потом — ревность, если окружающее общество относится к ее родителям с неодобрением и насмешкой, у нее возникает чувство виновности.
— Почему — виновности?