Авторитет Гриши Солодушонка среди артельщиков беспрерывно возрастал. Шутка ли сказать, сколько полезных новшеств предложил и осуществил он! Начать хотя бы с бригад. Правда, не сам Гриша до них додумался, — советская власть так постановила, — все же Гриша первый в деревне заговорил о них, и это его старанием разбили артельщиков на бригады. Потом Гриша придумал контору. Кооператив-потребиловка уступил артели половину бутыринского обширного дома, там эту контору и открыли. За деревянной загородкой у небольшенького стола посадили счетовода, поставили в углу шкаф для разных артельных бумаг, для трудовых книжек, а на стену повесили портреты вождей. По утрам в конторе начали сходиться правленцы, бригадиры и конюхи для получения распоряжений, здесь же стали и заседать, отсюда потянулись нити управления и связи к кладовой, к кузне, к конным дворам, к МТС. Словом, контора вскоре превратилась в центр всей артельной жизни. Пустой бутыринский двор артель приспособила под хозяйство второй бригады…
Да мало ли придумал хорошего Гриша Солодушонок! Глядя на красных партизан, обзавелись конторой и закоульцы, в том же бутыринском доме, через стенку. И у них появились и конные дворы, и бригады, и счетовод, и трудовые книжки, — никак не хотелось Мартьяну Алексеевичу отставать от соседей, ударить лицом в грязь перед Епихой и Гришей. Хоть и показное все это было, больше для начальства, чем для души и стариков, которые совсем на другое толкали, все же возрадовался и возгордился Мартьян Алексеевич. Теперь не так-то просто его из председателей выкурить, он дело свое исполняет… Не хуже Епихи с Гришей управляется со своей артелью!..
Гриша, демобилизованный командир и комсомолец, в первые же месяцы завоевал себе среди артельщиков непререкаемый авторитет — и не только среди красных партизан, но и среди закоульцев. Иные из закоульцев с завистью поговаривали:
— Вот бы нам такого председателя… пошли бы дела!.. Не то, что счас, подтянул бы…
Гриша представлялся всем безукоризненным руководителем: умен, слово свое держит крепко и дела делает скоро, — золотые руки. Всем казалось, что Гришины помыслы целиком отданы родной артели, весь он в ней, ничего больше и не надо ему, в артели, в ее росте и укреплении — самая большая его радость. И никто не подозревал, что Гриша Солодушонок живет двойной жизнью. Да, в артели самая большая его радость, но в зеленоокой Фиске — самая большая его печаль. С первого взгляда, со встречи у постели больного Епихи, зазнобила Гришу красавица. Пока крутился он по разным делам днем, Гриша был парень парнем, — разудалый, находчивый, веселый, — но по вечерам, едва дела отодвигались от него прочь, он мрачнел, становился сумным: неотвязно вставал перед ним образ полюбившейся ему девушки. Тогда Гриша шел к кому-нибудь из старых своих приятелей-сверстников, вместе выпивали для храбрости и шагали к Анохе Кондратьичу, — лишь бы увидеть ее, а там хоть трава не расти! Сначала Аноха Кондратьич и Ахимья Ивановна, сном попустившись, принимали дорогого гостя как подобает. Обласканный почтительным обхождением, Гриша тут же начинал подсватываться к Фиске, — что время золотое терять, поскорее жениться, а там уж и в работу, в работу с головой! Но этот план почему-то не удавался ему: Ахимья Ивановна была любезна, от дому не отказывала, но сама Фиска — как воды в рот набирала.
Неделя за неделей наведывался поздними вечерами Гриша к Анохе Кондратьичу, а толку никакого. Старая принимает ласково, но постоянно, едва начнет Гриша о сватовстве говорить, неприметно сворачивает разговор на младшую дочку Грипену, будто Фиски и нет вовсе. А сама Фиска отмалчивается, да и редко застанешь ее дома, — хоронится она, что ли, куда, заслышав Гришин стук в окно? «Что бы это значило? — ломал голову Гриша. — Не может быть, чтоб не полюбила она меня. Что я, урод? Дурак?.. Командир, заместитель председателя! Не может быть!» И он ходил и ходил к ним, настойчиво добиваясь, как бы остаться ему с красавицей наедине. Он знал, что от нее, только от нее, зависит его счастье, — стариковское дело, как ему было объявлено, по нынешним временам сторона. Но Фиска ускользала от него. В отчаянии, как и в первый раз, он пьяный ломился иногда в Анохины ворота, даже не заходя в избу, — далеко раздавался по ночной улице стук, будораживший цепников.
Узнав каким-то образом о ночных непристойностях сына, Егор Терентьевич заскрипел зубами:
— Спортят мне Гришку! И что, язва черномазая, ломается! Чем она его приворожила?! — Ему, как и Грише, было непонятно, почему это Анохина красивая дочка гнушается таким редкостным женихом. — Кого ей, падле, нужно еще?
Егор Терентьевич перенес свой гнев с Фиски на Аноху, на Ахимью: это, не иначе, они подбивают дочку, загордились, из себя черт знает что корчат… была бы их добрая воля, долго ли свое дитя обуздать? Егориха держалась того же мнения.