Збуйцержи попросили освободить их от обязанностей и отпустить по домам в связи с праздником. Похоже, настроение у Лыцора исправилось, потому что он отпустил всех, включая дежурящего Мачека. Збуйцержи тут же вытащили из карманов смятые пластиковые рекламные пакеты, сунули в них шлемы и туники, оставив лишь пояса с милицейскими дубинками, и пошли вдоль Семерки по родимым домам в деревне Лыцоры, ранее — Воля, помахивая белыми демократизаторами.
— Добро пожаловать, — сказал Лыцор и повел тебя за костёл. Там стоял дом приходского священника, выполненный в том же стиле, что и дом молитвы. Оштукатуренный, белый, в стиле девяностых годов, покрытый толью и металлическими листами. В коридорном окне ты заметил витраж со святым Себастьяном.
— Антони! — с порога кричал Лыцор. — Антони! Я гостя привез! Превосходный, хотя и спорный журналист, а вместе с тем председатель всей польской шляхты! По-ме-щик! По-ме-щик!
В дверях появился Лыцор номер два. Точно такой же. У него даже усы были. Только он сутану носил. А поверх сутаны — рыбацкую безрукавку. Первый раз в жизни, Павел, ты видел ксёндза с усами. Раньше тебе казалось, что у них какой-то принцип имеется, будто бы усов никак нельзя. Возможно, имелась какая-то там ватиканская энциклика, запрещающая ношение усов католическими священниками.
— О, тогда Бог в дом, Бог в дом, — делал приглашающие жесты ксёндз Лыцор. И вдруг за сердце схватился. — Ой! Чего-то сердце болит.
После долгих церемоний — во время которых Иероним Лыцор представлял Антони Лыцору свое сложное отношение к твоей личности и весьма сложную натуру ваших отношений («Что, правда? Правда, что Замчище сгорело? — хватался за грудь Антони. — Но ты застраховался, Ирек, застраховался? Bene, bene»), природу твоей работы («Читал, угу, читал вместе с Иеронимом, аккурат нам в глаза попало, так мы чуть не в
Хотя снаружи дом и походил на кубик из девяностых годов, внутри ксёндз Антони поддерживал характер рустикальный и — можно прямо сказать — XIX-вековый. Мебель старая, тяжелая, картин со святыми — целая куча, обязательный Иоанн Павел II, но вот других римских пап как-то и не было, кресты повсюду, как ты отметил, стояли, и вообще много, очень много этих крестов, по стенам какие-то четки, их тоже было много. А между всем этим — календарь Пирелли, ибо — как сказал священник, перехватив твой взгляд, — сам он поклонник красоты.
— Сейчас прямо ужин будет, сейчас, сейчас, — сказал ксёндз Антони и в ладоши захлопал. — Калебасова! Калебасова! Просим на стол накрывать, прочим, просим. Ой! — схватился он за грудь. — Чегой-то сердце у меня болит.
Из кухни вышел мужик в халате, с крайне опечаленным выражением лица. Мужичок был невысоким, кудрявым, каким-то даже лохматым.
— Ща уже все будет, — сообщил Калебасова и вернулся в кухню. — Я же не могу растроиться, расчетвериться, распятериться… — через какое-то время прозвучало из-за двери.
— Наша Калебасова[172]
— человек хороший, — сообщил Антони, — правда побурчать любит. Наливочки?— А почему, — заинтересовался ты, — вы называете этого мужчину Калебасовой? А не Калебасом?
Оба Лыцора расхохотались.
— Калебасом он был когда-то, — сообщил Антони.
— Дык только на деревне все знают, что белье своей жены напяливает, как никто не видит, — дополнил сообщение Иероним.
— Как-то раз, — оскалился под обильными усами в улыбке ксёндз, — мой министрант[173]
Калебаса засек, как тот курам пошел зерна давать, в самих, панимаш, бабских трусах, в лифчике на сиськах и в резиновых сапогах. Стоял, понимашь, словно Дора среди двора, и корм курям сыпал. Думал, чертяка, что никто не прижучит. А тут на тебе — министрант мой шел напрямки, за оградой, через луга, снял кино мобилкой и тут же помчался мне показать. Так мы тот фильм — ба-бах! — и в приходский Ютьюб, ибо мы, простите, уважаемый пан спорный журналист, приход современный, так что пущай пан спорный журналист ничего такого не думает. И на приходский Фейсбук. И, как Иисуса любим, в деревне так все весело сделалось, что пан и не поверил бы. Так старому Калебасу стыдобно сделалось, месяц на улице не показывался! Только я, — тут мина ксёндза Антони из веселой сразу же сделалась принципиальной, — на каждой службе им с амвона говорил, что для Калебаса имеется еще возврат в лоно церкви, грехов отпущение, только должен он ко мне прийти и исповедоваться. И что тут скажете? Пришел. Пришел ведь, грешник, а? — громким голосом обратился ксёндз в сторону кухни.— А говорите себе, говорите, — послышалось из кухни. — На здоровьице! Лишь бы только про вас никто потом ничего не говорил!