Но больше всего его удручало то, что у него
Отругав себя, Данилка стал уже более трезво обдумывать свое положение. Выход он видел теперь в одном — в побеге. Еще ничего не потеряно, главное — письмо при нем. И не из таких положений выкручивался, может быть, удастся выкрутиться и сейчас. Нечего предаваться поздним сожалениям: что сделано, того не воротишь. Данилка впервые, хотя уже и находился несколько часов в камере, внимательно осмотрелся вокруг. Небольшая комната с деревянным полом и маленьким окошечком под потолком. На нарах, на полу — везде сидят и лежат. Едва мерцает керосиновая лампа. Лиц почти не видно. Кто-то храпит, кто-то тихим басом говорит в углу. Данилка встал, подошел к группке, окружавшей рассказчика. На него никто не обратил внимания. Он присел на корточки рядом. Тут говорили о земле, о помещике, о наделах. Это были бородатые степенные крестьяне, арестованные, как понял Данилка, за самовольный захват земли у помещика. Они были угнетены происшедшим, держались вместе и, конечно, не помышляли о побеге. Данилка отошел от них, подсел к человеку рабочего вида, одиноко дымившему цигаркой, и спросил, выводят ли арестованных на прогулку. Пыхнув ему в лицо дымом, человек отвернулся, пробормотав что-то невнятное. Только потом Данилка понял причину такого отношения к нему. В камеру время от времени подсаживали провокатора, который вступал со всеми в разговор, старался выудить различные сведения, интересующие контрразведку. Поэтому к каждому новому здесь относились с недоверием. Все это Данилка узнал лишь на второй день, когда, присмотревшись, камера приняла его в свое братство. А пока он недоумевал и огорчался — на него косились, а некоторые просто поворачивались к нему спиной, когда он пытался с ними заговорить.
Ночью его вызвали на допрос. Следователь ласково заглядывал ему в глаза, угощал папиросами, уговаривал признаться во всем— все равно, мол, придется выложить все начистоту, так не лучше ли это сделать сразу, не затрудняя ни его, ни себя… Намек был понятен. Тут тоже, конечно, есть свой «специалист» по допросам, вроде Курочкина в Шарыпово. А может быть, сам этот ласковый господин, улыбающийся сейчас Данилке, и будет загонять ему иголки под ногти? Следователь мял папиросу, нервничал, и было видно, что он сдерживает себя.
В ответ на все вопросы и намеки следователя Данилка, добродушно и приветливо улыба
— А это зачем? — кивал следователь на лежащий на столе браунинг.
— Это? Для защиты. Сейчас без этого обдерут как липку. Время-то какое? Каждому ты виноват, каждый с тебя получить желает.
— Ну хватит, не звони! — оборвал его следователь. — Думаешь, дураков нашел? Ты, я вижу, хитер, да и мы не лыком шиты.
Прекратив заигрывать, следователь злобно уставился на Данилку:
— Документы-то у тебя поддельные. Будешь запираться — шкуру спущу. Признаешься, все расскажешь — катись на все четыре стороны. Подумай…
Только под утро Данилка вернулся в камеру после допроса. Лечь было негде, он бессильно опустился на пол среди распростертых и скорчившихся фигур. Из носа теплой струйкой бежала кровь. Ныло тело, разламывалась от боли голова. Он ощупал лицо — на скуле сочилась кровью ссадина. Били его долго, стараясь только не поломать кости, чтобы можно было снова допрашивать и, если будет отпираться, снова бить. Распухшими, плохо слушающимися руками Данилка проверил, целы ли ребра. Целы. Захлебываясь от ярости, он вспоминал все подробности сегодняшней ночи, пухлые руки следователя, его сладкую улыбку и сказанные на прощание слова: «Это только цветочки, а ягодки впереди». «Сбегу, все равно сбегу, — думал Данилка. — Только бы не забили до смерти». Он утирал кровь, иногда всхлипывая от бессильной злобы, и все повторял: «Сбегу! Сбегу!»