Мне отворила дверь старушка, вероятно, его матушка. Он был бездетный вдовец.
— Прислуга-то ушла. Кого вам?
Пахло немножко кухней, было домовито, уютно, тепло. И от старой, потёртой мебели веяло чем-то таким милым, славным, гостеприимным.
Учитель был в сереньком пиджачке, в каком я его никогда не видал, и был только похож на того человека в мундире, которого я знал. Только похож, — это был совсем другой человек.
Он встретил меня на пороге своего кабинета с любезной и радушной улыбкой и подал мне руку, мягкую и тёплую.
— Садитесь пожалуйста!
Он закурил папиросу и пододвинул ящик ко мне:
— Вы курите?
— Благодарю… Нет… что вы?
Он рассмеялся, и смех у него был мягкий и приятный и добрый, — я в первый раз слышал, чтобы он смеялся. И я даже не мог бы раньше представить его смеющимся.
— Мы здесь не в гимназии! Ничего! Курите, если вы курите.
— Я насчёт сегодняшнего экзамена…
И стоило мне упомянуть об экзамене, как его лицо стало таким же сухим, чёрствым, замкнутым, официальным, каким я его видел много лет.
— Да, изволите ли видеть, вы не написали ничего. Меня это удивило. Я давеча видел, что вы подали пустую тетрадь, но не хотел, конечно, останавливать: не хотите писать, — ваше дело. Но ведь вы; кажется, второй год?
— Да… Видите ли… Цезарь… conscripsit…
Я принялся ему объяснять, что со мной случилось.
Его лицо стало ещё мрачнее, суше, холоднее.
— Какой вздор! Вы могли поставить другое выражение. Conscripsit, конечно, лучше, но это не такая уже грубая ошибка. А не написать ничего! Это не отговорка!
— Мама… у меня…
Я принялся рассказывать о болезни матери, путаясь, сбиваясь. Он вскочил с места и заходил по кабинету большими шагами.
— Нам до этого нет никакого дела! У вас матушка, у другого дедушка, у третьего тётушка. Матушки, дядюшки, нянюшки! Это к гимназии не относится!
Его голос звучал сухо, раздражительно, насмешливо.
Но, вероятно, я был очень несчастен со своим рассказом, в котором Цезарь перепутывался с моей. матушкой и латинские глаголы — с семейными обстоятельствами. Или, может быть, ему просто не хотелось казнить в своей квартире.
Он подошёл к столу, нашёл мою тетрадку, переправил единицу на двойку и сказал:
— Я попрошу, чтоб вам дали переэкзаменовку.
Переэкзаменовку надо было держать у другого латиниста, знаменитости, составителя учебников, принятых во всей России. Кажется, незнание его грамматики он принимал за личное оскорбление.
Переэкзаменовка была сейчас же, до каникул, и у меня мороз подрал по коже, когда я очутился под насмешливым, недружелюбным взглядом немца.
— Это вы тот, который не смог написать ни единого слова? — встретил меня он, неправильно выговаривая русские слова. — Мы теперь посмотрим, сможете ли вы ответить одно слово изустно!
И он задавал мне самые трудные вопросы и саркастически улыбался, когда я заминался:
— Ну, ну! Так ли же вы говорите, как пишете?
У меня голова шла крутом, какое-то чернильное пятно на столе почему-то захватило всё моё внимание и отвлекало меня от вопросов.
«Батюшки, что же это я делаю!» в ужасе подумал я.
И вдруг, — до этой минуты я совершенно забыл об этом, — вдруг мне вспомнилось, что у меня в кармане лежит нож. Я захватил его дома, потому что он попался мне на глаза.
«Не выдержу — зарежусь», подумал я тогда, теперь чёрт знает, какие мысли понеслись в голове.
Не длить этой пытки, выхватить нож, полоснуть себя по горлу на глазах у этого саркастически улыбавшегося учителя.
Но в эту минуту он наклонился, обмакнул перо и начал искать в экзаменационном листе мою фамилию.
Всё замерло во мне.
— Три!
Я был переведён.
Я переэкзаменовывался последним. Когда я выходил на гимназический двор, немец-латинист тоже выходил из учительского подъезда.
У подъезда его ждала жена, молодая немочка, с добродушным лицом, в веснушках, и двое детей, — младший, бутуз лет четырёх, в шапке с помпоном.
Бутуз схватил меня за шинель, когда я проходил мимо.
Я осторожно отвёл его толстую ручонку. Бутуз рассмеялся, мать усмехнулась, немец-латинист дружески мне улыбнулся и кивнул головой.
Отчего они «на службе» превращаются в таких чёрствых чиновников, эти люди, которые в частной жизни ведь такие же милые люди? Почему они оставляют все «штатские чувства» в швейцарской, вместе со штатским платьем, и, переодеваясь в вицмундир, застёгивают на все пуговицы свою душу?
Мне жаль всех трёх жертв этой трагедии, кровью обагрившей школу: и бедного директора, оставившего после себя семью, и учителя, раненого и пережившего ужас, и мальчика, вся жизнь которого теперь исковеркана и изломана.
В школе делают облегчения. Уничтожают экстемпорале. Но прежде всего, главнее всего, должна исчезнуть канцелярская сухость, департаментская холодность, превращающая нашу школу в «службу» и учеников в «маленьких чиновников».
Маленькие чиновники
Я берусь за перо для того, чтоб защищать теперешнюю среднюю школу. Не троньте этих кругов! Этих восьми кругов маленького гимназического ада!
— Я больше не знаком с Карлом. Карл негодяй: «он не знал родительного падежа от слова „domus“[5]».