Однако дон Сильвестро показывался под руку с доном Микеле, и в лицо никто не смел сказать им и слова о ходивших толках. А донна Розолина перед носом у секретаря захлопывала окно, когда тот стоял и поглядывал в дверях аптеки, и даже не оглядывалась на него, когда расставляла на солнце терраски заготовленные помидоры; спустя некоторое время она как-то вздумала итти на исповедь в Ачи Кастелло, потому что у нее был грех, в котором она не могла сознаться брату, и случилось так, что она встретилась с доном Сильвестро как раз, когда он возвращался из виноградника.
— О, какое счастье, что я вас вижу! — начала она, останавливаясь, чтобы перевести дыхание, потому что была вся красная и взволнованная. — У вас какие-то важные дела в голове, что вы не вспоминаете больше старых друзей.
— У меня ничего нет в голове, донна Розолина.
— А мне сказали, что есть, но это глупость, от которой у вас, действительно, распухла бы голова.
— Кто вам это сказал?
— Все село говорит.
— Пусть говорят! А потом, хотите знать? Я делаю то, что мне самому нравится; а если у меня распухнет голова, — это моя забота.
— И на здоровье! — с пылающим лицом ответила донна Розолина. — Видно, она у вас уже начала пухнуть, если вы так отвечаете мне, и уж этого я от вас никак не ожидала, считая вас до сих пор за человека рассудительного, — извините, если ошиблась. Знаете, «отработанная вода не вертит больше жернова», и «то хорошие времена, то плохие времена, не вечно те же времена». Вспомните, как говорит поговорка: «кто старую на новую переменит, еще худшей заменит», и «кто красавицу возьмет, тот рога приобретет». Ну, и радуйтесь на свою Цуппиду на доброе здоровье, а мне все равно! За все золото мира я не хотела бы, чтобы про меня говорили так, как говорят про вашу Цуппиду.
— Можете быть спокойны, донна Розолина, теперь уж про вас никто ничего сказать не может.
— По крайней мере, не говорят, что я съедаю полсела, — вы это слышали, дон Сильвестро?
— Пусть говорят, донна Розолина, — «дан тебе рот, так и ешь, а подохнешь, коль не ешь».
— И еще про меня не говорят того, что говорят про вас, что вы мошенник! — продолжала донна Розолина, уже зеленая, как чеснок. — Вы поняли меня, дон Сильвестро? А ведь про всех того же не скажешь! Когда вам больше не будут нужны, отдайте мне двадцать пять унций, которые я вам дала в долг. Я не ворую деньги, как некоторые другие.
— Не беспокойтесь, донна Розолина, я не говорил, что вы украли ваши двадцать пять унций, и не пойду сообщать об этом вашему брату дону Джаммарья. Дело не мое — украли ли вы их из расходных денег или нет; я знаю только, что не должен вам. Вы мне сказали, чтобы я положил их на проценты, чтобы у вас было приданое, если бы кто-нибудь захотел на вас жениться, и я поместил их в банк на ваш счет под своим именем, чтобы не раскрывать этого дела вашему брату, который спросил бы вас, откуда взялись у вас эти деньги. Теперь банк лопнул. Чем же я тут виноват?
— Интриган! — выкрикивала ему, с пеной у рта, в самое лицо донна Розолина. — Мошенник! Я давала вам эти деньги не для того, чтобы вы клали их в банк, который лопнул. Я дала их вам, чтобы вы берегли их, как свое собственное добро.
— Вот, вот! Так я и делал, как будто это было мое собственное добро, — с дерзким лицом отвечал секретарь, так что донна Розолина, чтобы не лопнуть от досады, отвернулась от него. В Треццу она вернулась потная, как губка, и, несмотря на жаркий час, с шалью на плечах. Пока она не исчезла из виду, дон Сильвестро, едко посмеиваясь, оставался на месте, возле стены огорода массаро Филиппо, и, пожимая плечами, бормотал;
— Мне все равно, что бы ни говорили!
И он был прав, что не обращал внимания на то, что говорили. А говорили, что, если дон Сильвестро забрал себе в голову заставить Барбару упасть к его ногам, она упадет. Такой уж он отъявленный плут! Однако снимали перед ним шляпы, а приятели, посмеиваясь, кивали ему головой, когда он приходил поболтать в аптеку.
— И нахал же вы! — говорил ему дон Франко, похлопывая его по плечам. — Настоящий феодал! Вы человек роковой, посланный на землю, чтобы доказать, как четыре и четыре — восемь, что нужно дать чистку старому обществу.
А когда за лекарством для деда приходил ’Нтони:
Ты — народ! Пока ты будешь терпелив, как осел, ты будешь получать побои.
Вязавшая за прилавком Барыня, чтобы переменить разговор, спрашивала:
— Как поживает теперь дедушка?
’Нтони не смел рта раскрыть перед Барыней и что-то бормотал со склянкой в руках.
А дед поправлялся, и его выносили на порог, на солнце, завернутого в плащ и с платочком на голове, так что он казался воскресшим мертвецом, и люди из любопытства приходили посмотреть на него; и бедняга, как попугай, кивал головой то тому, то другому, и улыбался, довольный, что он в своем плаще тут, рядом с входом, что возле него прядет Маруцца, а из комнаты доносится стук ткацкого станка Мены, и куры роются на улице. Теперь, когда ему нечего было больше делать, он научился отличать кур одну от другой, наблюдал, чем они занимаются, и проводил время, слушая голоса соседей. Он замечал: