От Асы-Гешла Абрам отправился к Иде, на Свентокшискую. Прошло то время, когда Абрам ездил по городу в дрожках. Он сел в трамвай. Мастерская Иды и квартира по соседству находились на пятом этаже. Лифт не работал, и Абрам стал медленно подниматься по ступенькам, останавливаясь, чтобы отдышаться. Он закурил сигару и прислушался. Всех жильцов он знал наперечет — каждого ребенка, каждого мужчину, каждую шиксу. На втором этаже жил правительственный цензор книг на иврите. Абрам иногда перекидывался с ним словом. На третьем этаже жила престарелая польская графиня, она ходила на костылях с плюшевыми подушечками на подлокотниках. Абрам часто приветствовал ее, открывал ей дверь. Служанка графини однажды призналась Абраму, что забеременела. Абрам написал записку знакомому врачу, и девушке за тридцать злотых сделали аборт.
Сердце у Абрама было никудышное, зато слух отменный. Он слышал все, что происходило в доме. В верхней квартире играли на пианино. Это давал уроки музыки горбун, девочки ходили к нему со всего города. Вот закашлялся, сплюнул, стал сипло дышать астматик, администратор пан Владислав Гальперн. Где-то завывала пластинка с популярной песенкой.
Абрам закрыл глаза. Он любил хорошую музыку и часто ходил на концерты. Но простые песенки, из тех, что мурлыкали себе под нос горничные или распевали уличные певцы, проникали ему в самую душу. Как же прекрасен мир! Как прелестны девушки! И как умно природа разделила год на лето, осень, зиму и весну! Как замечательно, что есть день и ночь, мужчины и женщины, птицы и лошади! Плохо на свете было только одно — смерть. Почему у него, у Абрама, должна быть грудная жаба? Что он будет делать долгими зимними ночами на кладбище в Генсье? И даже если и есть рай, к чему он ему? Варшавские улицы нужны ему куда больше, чем вся мудрость еврейского рая.
Абрам поднялся на последний этаж и открыл Идину дверь ключом. Ида, вероятно, спала. Он включил свет. На застекленной крыше лежал снег. На полу были разбросаны холсты, кисти, бумага, краски. На железной плите стояла кастрюля с непочищенной картошкой. На печной трубе сохли чулки. На стене висел старый портрет Абрама: чернобородый, со сверкающими глазами. Последнее время Ида редко ложилась с Абрамом в постель. Она вечно болела, вечно на все обижалась. На выставки еврейского искусства она свои картины посылать перестала. Молодость ее осталась позади. Ей было сильно за пятьдесят, а то и больше. Ее дочь — она жила в Берлине — сама уже стала матерью. Но огонь в крови горел у нее по-прежнему. Она продолжала устраивать сцены ревности. Никак не могла простить ему Ниночку. Абрам опустился на стул, выпустил изо рта кольца дыма и извлек из кармана жемчужное ожерелье, позаимствованное у Адасы. Он внимательно рассмотрел каждую жемчужину в отдельности. Интересно, работа старая? Даше оно досталось от ее матери, а ее матери, когда та выходила замуж, — от ее матери. Да, люди умирают, а вещи живут. Любому булыжнику на улице — миллионы лет.
В это время из спальни, в винного цвета халате поверх ночной рубашки и в домашних шлепанцах, вышла Ида. Седеющие волосы перевязаны на затылке лентой, лицо смазано кремом.
Абрам раскатисто рассмеялся:
— Еще ползаешь?
Ида вспыхнула:
— А ты хочешь, чтобы меня паралич хватил, да?
— Ида, любимая, я достал деньги. У тебя будет в чем пойти на бал.
— И где же ты их взял? Новое платье мне не нужно.
Абрам поднял на нее глаза. В них были и радость и удивление.
— В чем дело? Уж не Мессия ли пожаловал?
— Абрам, мне предстоит операция.
Абрам изменился в лице:
— Что случилось?
— У меня опухоль селезенки. Не хотела тебе говорить. Меня просвечивали рентгеном. В понедельник ложусь в больницу.
— Что происходит? Почему ж ты молчала?
— Какая разница. Сегодня была консультация. Длилась два часа.
Абрам опустил голову. Этого он никак не ожидал. Уже довольно давно он обратил внимание, что Ида пожелтела, решил — желчный пузырь. От нее ведь никогда ничего не добьешься. Всегда что-нибудь от него скрывает. И вот — н
— Надеюсь, это не опасно.
— Надейся. А я боюсь, что у меня рак.
Сигара выпала у Абрама изо рта.
— Ты что, с ума сошла?
— Не кричи. Моей вины тут нет.
— Не всякая опухоль — рак.
— Это верно. — Ида улыбнулась. В эту минуту лицо ее вдруг помолодело, вновь приобрело тот шарм, от которого он сходит с ума уже четверть века. Из-под собравшихся вокруг глаз морщинок взгляд ее излучал ту женскую жизнерадостность, ту извечную польско-еврейскую надежду на лучшее, которую не способны уничтожить никакие невзгоды. Перед ним вновь стояла та самая Ида, которая бросила мужа и сына в Лодзи, отказалась от слуг и богатства и приехала сюда к нему, Абраму, распутнику, да еще, ко всему прочему, женатому человеку. Та самая Ида, которая то ссорилась с ним, то снова мирилась, которая могла в ярости разорвать написанные ею картины, а потом, с удвоенной энергией, приниматься за новые. И вот она стояла перед ним и смотрела на него. Смотрела с печалью и, пожалуй, даже с пренебрежением.
— Не принимай близко к сердцу, Абрам. Я ведь старуха.