Давнее воспоминание: дело было субботним днем в конце шестидесятых, родители с друзьями сидят в садике за нашим домом в Нью-Джерси. Над мощенным плитами двориком рассеянная тень. Над соседским забором разрослись кусты форзиции. Взрослые попивают чай со льдом из зеленых пластиковых стаканчиков, развалившись на шезлонгах, от которых на бедрах остаются вмятины, когда встаешь. Возможно, в садике есть и кормушка для птиц. Знаю одно: это Шаббат — и, значит, никаких сигарет для папы, никакого радио для мамы. Обед подается холодным, как обычно, когда мама возвращается из синагоги. Фамилия друзей Кушнер. Много лет спустя их сына арестуют и посадят в тюрьму по мерзкому делу, связанному с проститутками и растратой. Их внук женится на Иванке Трамп. Но в тот день Кушнеры — просто приятная пожилая пара, значительно старше моих родителей. Я маленькая — лет пять-шесть, — и когда я выхожу, чтобы поздороваться со взрослыми, миссис Кушнер привлекает меня к себе. Это полная женщина с начесом на голове и сильным акцентом. Я слышала, как шепотом рассказывали, будто она и ее семья в своем штетле[28]
где-то в Польше вырыли проход из еврейского гетто, через который удалось уйти сотням людей. Миссис Кушнер проводит ладонью по моим волосам — они у меня светлые, как и брови. Пристально смотрит на меня. Что она видит? Я светлокожая, голубоглазая, хрупкая. Лицо сердечком. Продолжая сжимать меня в объятиях, она говорит: «Тебе, блондиночка, цены бы в гетто не было. Доставала бы нам хлеб у фашистов».Пятьдесят два процента от восточноевропейских евреев-ашкеназов. Остальное — французы, ирландцы, англичане и немцы. Раскол, расхождение, трещина. Почти половина меня могла, строго говоря, доставать у фашистов хлеб. Я была еврейской девочкой, воспитанной в ортодоксальной традиции, которая знала наизусть сидур[29]
и во все горло после каждой субботней еды распевала с отцом биркат ха-мазон[30]. Я говорила на безупречном иврите — когда сейчас слышу этот язык, он кажется мне полузабытой мечтой. Но я не выглядела как подобает — не просто была не очень похожа на еврейку, а не похожа до такой степени, что это стало определяющей характеристикой моей идентичности.У меня очень мало детских воспоминаний — их почти нет, — но я всегда помню садик, рассеянную тень, зеленые стаканчики и шезлонги в тот субботний день. Папа, все еще в брюках от костюма, но без галстука и с закатанными рукавами рубашки. Маму помню не так четко — ее образ всегда более расплывчатый, — но она, безусловно, наблюдала сцену с миссис Кушнер, сидя за накрытым к обеду столом с нарезанными ломтями говядины и холодной спаржей.
Что на самом деле хотела сказать миссис Кушнер? Что она думала? Я слышала: «Ты одна из нас». И одновременно я слышала: «Ты не такая, как мы». Чему верить? И почему это воспоминание осталось у меня на всю жизнь? Историю про миссис Кушнер я пересказывала и раньше. Писала о ней в эссе и других воспоминаниях. Я считала эту историю важной из-за того, что вдруг мне, ребенку, наносят эмоциональную травму, говоря, что, живи я в годы войны, я могла спасти людей и моя вина в том, что я не смогла этого сделать. Но теперь я понимаю, что в этом воспоминании скрыта правда и потому оно не стерлось из памяти. Миссис Кушнер, схватившая меня за руку и рассматривавшая пристально, не желала мне зла. Она говорила не думая и высказала общее впечатление, возникавшее у людей при виде меня. Это был первый — хотя далеко не последний — запомнившийся мне случай, когда мне сказали, что я не та, кем себя считаю.
Однажды, лет в двадцать с небольшим, я записала, сколько раз я слышала от людей, что не похожа на еврейку, за один день.
«Именно так и выглядят евреи», — отвечала я, мысленно посылая всех к черту. Я говорила о своем еврействе повсюду, где бы ни находилась. Это был мой фирменный фокус, который неизменно вызывал интерес и даже изумление.
17