Конечно, сегодня мысль о внедрении через глазное отверстие с помощью хирургического молотка острого инструмента, с тем чтобы отсечь префронтальную область коры головного мозга, кажется варварской и безрассудной. Но в то время только в Соединенных Штатах процедуру лоботомии прошло сорок тысяч человек. Хирурги, проводившие такие процедуры, считали, что делают для человечества полезное и важное дело. Один хирург, совершивший вклад в развитие лоботомии, даже получил Нобелевскую премию, хотя в последние годы возникло движение за то, чтобы ее аннулировать, и его сторонники назвали эту инновацию колоссальной ошибкой.
Я пошла на лекцию Дитриха частично из-за своего давнишнего интереса к истории нейробиологии, но еще и потому, что мне бросилось в глаза название книги — «Пациент Г. М.: история памяти, сумасшествия и семейных тайн». Его семейные тайны сильно отличались от моих, но что у нас с ним было общего, так это «длиннофокусный объектив», через который мы были вынуждены видеть контекст времени. В 1940-х годах процедуры лоботомии считались нормальным явлением. Людям — пациентам и их семьям — говорили, что операция поможет. Их даже могли уверять, что это метод лечения. С врачами не спорили — это касалось и вопросов донорского оплодотворения в 1960-х годах. Евгенические преимущества донорского оплодотворения обсуждались с уверенностью и без чувства смущения или неловкости. Считалось, что дети, зачатые таким путем, будут иметь в жизни огромные преимущества: они были генетическими потомками людей науки, людей со славным характером, людей с идеальной семейной историей. Эти дети никогда не узнают правды о своем происхождении, и гражданские папы могли спокойно верить во что хотели.
Однако по факту ситуация была мрачнее и сложнее. Врачи оплодотворяли пациенток своей собственной спермой или спермой того, кто был под рукой. Редкие клиники и больницы контролировали, сколько раз мужчина мог сдавать сперму, отчего в небольших с географической точки зрения регионах рождались десятки сводных братьев и сестер. Недавно я услышала от своего друга-писателя историю: пару десятилетий назад он был донором спермы — был он тогда бездомным, жил в машине, употреблял наркотики и находился под опекой государства. «Всю свою биографическую справку я выдумал, — рассказал он мне. — Гарвардское образование, член студенческой спортивной команды по теннису. Я пользовался спросом».
«Современного принципа информированного согласия не существовало», — говорил Дитрих со сцены аудитории.
Какие документы подписали мои родители? Хранили ли тогда записи или немедленно уничтожали? Я неоднократно пыталась выйти на связь с тремя детьми Эдмонда и Огасты Фаррис, которым было уже по семьдесят с лишним лет, но они на мои просьбы не ответили. Их сын, которого тоже звали Эдмонд, был певцом на Carnival Cruise Lines. Я знала, что мое письмо он получил, так как он по ошибке перенаправил ответ мне же, сопроводив коротким комментарием, адресованным своей сестре: «Сю, что думаешь?»
Позор, позор и еще раз позор, настоящее затмило прошлое, окутывая его пеленой злобы и оценочных суждений. Как не задаться вопросом, почему методы того времени считались правильными, безопасными? Мне было интересно, как отпрыски Фарриса оценивали деятельность своих родителей, которые вдвоем занимались медициной без лицензии и вне закона. Что они знали? Испытывали ли дети гордость за родителей? Переживали ли? Восприняли ли как катастрофу то, что об их отце забыли? Или, возможно, им были известны истории, подобные моей, но не имевшие счастливого финала?
«Не хочу прослыть презентистом», — говорил Дитрих. Презентизм — анахронистическое видение идей и точек зрения настоящего времени в интерпретации событий прошлого. Мыслить подобным образом достаточно просто. Я так и делала с того самого момента, как узнала правду о своем происхождении. Те первые месяцы были заполнены сначала неверием в то, что мои родителя вообще могли сознательно участвовать в таком обмане, а позднее злостью и сожалением, что они приняли те решения, которые приняли, хотя эти решения привели к моему появлению. Довольно долгое время я представляла себя на их месте как продукт конца двадцатого — начала двадцать первого века, со всеми биологическими, генетическими, историческими и психологическими инструментами, какие были мне доступны.
Но теперь я осознала, что у моих молодых будущих родителей ни одного из этих инструментов не было. В их распоряжении были лишь собственный страх, стыд, отчаяние и желание завести ребенка любой ценой. Взявшись за руки, они уходили во все более глубокие дебри. Обратного пути не было.