В ресторане, куда Поланецкий зашел пообедать, застал он Васковского; два официанта в сторонке поглядывали на старика и перемигивались, когда тот, подняв кверху вилку с куском мяса, застывал в такой позе или начинал бормотать что-то себе под нос. Последнее время Васковский возымел обыкновение разговаривать сам с собой, причем так громко, что прохожие оборачивались на улице. И сейчас он с отсутствующим видом поднял на Поланецкого голубые глаза и заговорил, точно очнувшись ото сна и следуя за ходом занимавшей его мысли:
– По ее словам, она так будет ближе к дочери.
– Кто «она»?
– Пани Эмилия.
– Что значит «ближе»?
– Она хочет вступить в общину милосердных сестер.
Поланецкий замолчал, пораженный этим известием. Сколько ни философствовал он, порицая чувство, рассуждая о нем как о недуге всего общества, две святыни оставались в его душе неприкосновенны: Литка и пани Эмилия. Литка теперь стала лишь дорогим для него воспоминанием, но к пани Эмилии он питал прежнюю братскую нежность, которой никогда не касались его сомнения.
Некоторое время он помолчал, собираясь с мыслями, потом сердито взглянул на Васковского.
– Это вы ее уговорили. Не собираюсь пускаться сейчас с вами в рассуждения о мистицизме, о ваших сомнительных, на мой взгляд, идеях, но знайте: вы будете повинны в ее смерти – у не просто-напросто не хватит физических сил ходить за больными, и больше года она не протянет, понимаете?
– Дорогой мой, – отвечал Васковский, – вот ты уже и осудил меня, не выслушав. А задумывался ты когда-нибудь над значением слова «праведник»?
– Мне не до слов, когда речь идет о жизни близкого человека.
– Она вчера совершенно неожиданно сообщила мне о своем решении, и я спросил: «Дитя мое, а хватит ли у тебя сил, ведь это тяжелый труд?» А она улыбнулась и сказала: «Не отговаривайте меня, в этом мое утешение и счастье. Если окажется, что я непригодна, меня не возьмут, а примут и у меня не достанет сил, мы быстрее соединимся с Литкой: я так тоскую по ней!» И с такой простотой и верой сказала – разве я мог ей возразить? А ты сам как поступил бы на моем месте? Даже неверующий, и тот не осмелился бы сказать ей, что Литки нет и что исполненная труда, милосердия и самоотречения жизнь, благочестивая смерть могут не соединить их… Придумай для нее лучшее утешение, если можешь! Подай другую надежду, если найдешь; успокой, если знаешь как. Скажи откровенно, осмелишься ты ее отговорить, когда с ней увидишься?
– Нет, – ответил Поланецкий и прибавил: – Кругом сплошные огорчения!
– Единственное, что можно сделать, – продолжал Васковский, – это попытаться уговорить ее не обрекать себя на непосильный труд сестры, а удалиться в какой-нибудь монастырь. Есть такие, где человек, сей ничтожный атом, как бы растворяется в созерцании бога, переставая жить для себя, а стало быть, и страдать…
Поланецкий махнул рукой.
– Не разбираюсь в этом, – сказал он резко, – и не желаю разбираться.
– Я тут прихватил с собой итальянскую книжку о монашеском ордене назаретянок, – сказал Васковский, расстегивая сюртук. – Вот только куда она подевалась? Помнится, в карман ее сунул перед уходом…
– На что мне ваши назаретянки?
Васковский между тем в поисках книжки за сюртуком расстегнул и жилет.
– Что ж это я ищу? – задумчиво спросил он. – Ах, да, итальянскую книжку. Через несколько дней я уезжаю в Рим. И надолго, очень надолго. Помнишь, я сказал как-то: этот город – преддверие иного мира? А мне пора в царство божие. Очень бы хотелось, чтобы пани Эмилия со мной поехала, но она никуда от своей дочки не уедет. Останется здесь ходить за болящими. Но может, все-таки устав назаретянок пришелся бы ей по сердцу?.. Он прост и ясен, как заповеди первых христиан… Скоро в путь… Не разум влечет меня туда – там лучше нас смыслят, но сердце, любящее сердце всех малых сил.
– Застегните жилетку, – сказал Поланецкий.
– Сейчас. Ты хотя и горяч, но человек с душой, и я бы поделился с тобой кое-какими, заветными мыслями… Видишь ли, христианство не только что себя не исчерпало, как полагают иные философствующие недоумки, оно лишь половину своего пути проделало.
– Дорогой мой друг, – отозвался Поланецкий мягче, – я с удовольствием выслушаю вас, но только не сегодня, сейчас я ни о чем, кроме пани Эмилии, думать не могу; у меня комок в горле… Ведь это форменная катастрофа!
– Для нее – нет! И жизнь, и смерть – равное благо для нее.
– Господи, даже дружба причиняет страдания, – пробормотал Поланецкий, – что уж говорить о любви. Всякая привязанность несет одни огорчения. Прав Букацкий… Предайся мыслям – беда, отдайся чувствам – тоже, что за жизнь!..
На этом разговор прервался, верней, перешел в монолог Васковского о Риме и христианстве. Пообедав, они вместе вышли; мимо, позванивая бубенцами, проносились санки, и на улице было по-зимнему оживленно, с утра выпало много снега, а под вечер установилась ясная морозная погода.
– Застегните, пожалуйста, жилетку, – повторил Поланецкий, заметив, что Васковский по-прежнему расстегнут.
– Сейчас, – ответил тот, просовывая в жилетную петлю пуговицу от сюртука.