Хочу записать для Жан-Поля историю с тифозными, из-за них-то, в сущности, я вынужден был оставаться на фронте гораздо дольше, чем большинство моих коллег по санитарной службе. Зима 1915 года. Я все еще служил в моем компьенском полку, который стоял в то время на передовых позициях на севере. Но мы, батальонные врачи, установили очередь, и примерно раз в две недели каждый из нас отправлялся в тыл, километров за шесть, где в маленьком сарае был устроен госпиталь на двадцать коек. Прибываю я туда как-то вечером. Восемнадцать больных в полуподвальном этаже под сводчатым потолком. Все с температурой; у некоторых 40°!.. Я осмотрел их при тусклом свете ламп. Сомнений быть не могло: все восемнадцать в тифу. Но на фронте было запрещено иметь тифозных. Фактически приказано было никогда не ставить подобного диагноза. В тот же вечер звоню начальству. Заявляю, что у меня находятся восемнадцать парней, которые, по моему мнению, «страдают тяжелыми желудочно-кишечными расстройствами, очень сходными по своим явлениям с паратифом» (я благоразумно избегаю слова «тиф»), и что я как честный человек принужден отказаться от управления госпиталем, ибо считаю, что несчастные перемрут в этом погребе, если их не эвакуировать немедленно. На другой день на рассвете за мной прислали автомобиль. Мне велено было явиться в дивизию. Я твердо выдержал натиск начальства, не сдался. Больше того: добился немедленной эвакуации больных. Но с этого дня в моем послужном списке появилась некая «отметка», которой я обязан тем, что со дня моего ранения мне были закрыты всякие пути продвижения по службе!
Думаю о своих отношениях со здешними обитателями. Близость между людьми здесь должна бы быть кровной, как на фронте. Но нет! Ничего общего. Здесь просто товарищеские отношения, и только. А на фронте последний кашевар тебе брат.
Думаю о тех, кого я там знал. Печальный смотр: кто признан негодным, кто искалечен, кто пропал без вести… Карлье, Бро, Ламбер, и славный Дален, и Гюар, и Лене, и Мюлатон, — где-то они все? А Соне? А маленький Нопс? И сколько еще их? Кто из них уцелеет в этой войне?
Сегодня я думаю о войне иначе, чем всегда. Вспоминаю слова Даниэля в Мезоне: «Война дает тысячи и тысячи поводов к редчайшей человеческой дружбе…» (Жестокие поводы и скоропреходящая дружба.) И все-таки он прав: там была какая-то жалость и великодушие, какая-то взаимная нежность. Когда проклятие обрушивается на всех, остаются лишь самые простые реакции, и они для всех одинаковы. Есть ли у нас нашивки, нет ли — все мы равны; нас объединяют те же страдания, то же рабство, та же тоска, те же страхи, те же надежды, та же окопная грязь и часто та же похлебка, те же газеты. Меньше маленькой лжи, меньше маленьких подлостей, меньше злобы, чем в мирной жизни. Там так нуждаются друг в друге. Там любишь
И потом еще одно: силою вещей война — время
Что останется от плодов этого раздумья у тех, кто уцелеет? Немного, быть может. Яростная жажда жизни, во всяком случае, ужас перед бесполезными жертвами, перед громкими словами, героизмом, Или, наоборот, тоска по фронтовым «добродетелям»?
Наличие расплавленной ткани в мокроте было установлено гистологически. Никаких ложных пленок, а кусочки слизистой.
По правде говоря, я почти так же часто думаю о своей жизни, как и о своей смерти. Беспрерывно возвращаюсь к прошлому. Роюсь в нем, как мусорщик в отбросах. Концом крюка подцепляю какой-нибудь обломок, рассматриваю его, изучаю, думаю о нем без устали.
Жизнь! Это такая малость… (И я считаю так вовсе не потому, что мои дни сочтены. Это относится ко всякой жизни.) Архиизбито: короткая вспышка во тьме нескончаемой ночи и т. д. Те, кто повторяет это в качестве общего места, как мало они понимают смысл этих слов. Как мало чувствуют весь их пафос!
Праздный вопрос, но отделаться от него до конца невозможно: «В чем смысл жизни?» И, пережевывая, как жвачку, мое прошлое, я ловлю себя нередко на мысли: «А какой во всем этом толк?»