— И столь премерзостно сотворил вышереченный рыцарь, — гласил далее пергамент, — что мерзостней того и сотворить невозможно, понеже в ночь успения Пресвятой Владычицы нашей Богородицы, веселясь на пире буйном и богопротивном, господин тот Бертран рек: «Погибелью души моей клянусь! Жизни вечной не бывает и в жизнь оную не верю нисколько, а коли она есть, так я, хоть бы и душу за то отдать Сатане, ворочусь через триста лет с сего дня в замок мой, дабы веселиться и пировать, и в том поклясться и побожиться готов!» Как говорилось далее в послании, эти дерзкие слова столь понравились прочим сотрапезникам, что все они тоже дали клятву встретиться ровно через триста лет, в такой же точно день и час в замке рыцаря Бертрана, за каковое деяние они объявлялись вероотступниками и безбожниками. Так как вскоре после произнесения столь ужасных слов рыцарь Бертран был найден «удавленным, сиречь удушенным» в своих доспехах, его тем самым уже не могло коснуться возмездие за совершенные преступления, но его поместья были взяты в казну, равно как и владения его доброй приятельницы госпожи Жанны де Рошегю, которая обвинялась — милая забавница! — еще и в том, что сгубила приора одного францисканского монастыря, воспользовавшись сперва его помощью для убийства своего супруга. То, как она умертвила этого недостойного священника, было чудовищно: она велела перерезать ему оба подколенка и бросить, искалеченного, в лесу Обербуа, «и на сие горестно было взирать, ибо вышереченный священник ползал и корчился прежалостно, доколе не умре с голоду в том лесу». В конце послания не заключалось ничего существенного, кроме того, что одному из наших предков повелевалось именем короля вступить во владение замками рыцаря Бертрана и госпожи Жанны. Когда командор дочитал, отец спросил его, в какой именно день мы приехали.
— Это было в ночь на Успенье Божьей Матери, — отвечал господин де Бельевр.
— В ту ночь я имел несчастье потерять и счастье вновь найти госпожу герцогиню, вашу дочь.
— Послание помечено тысяча четыреста пятьдесят девятым годом, — продолжал мой отец, — а у нас сейчас год тысяча семьсот пятьдесят девятый. В ночь на Успенье с тех пор прошло, значит, ровно триста лет. Не надо, командор, говорить про это моей дочери — пусть лучше она думает, что видела сон.
При этих словах я вся побледнела от ужаса. Отец и командор это заметили и обменялись беспокойными взглядами, но я сделала вид, что только сейчас проснулась, и сказала, что чувствую необычайный упадок сил. Несколько дней спустя я совершенно выздоровела и вскоре уехала в Париж опять в сопровождении господина де Бельевра. Я снова встретилась с д’Юрфе, который оказался еще более, чем прежде, влюбленным в меня, но по проклятой привычке к кокетству держалась с ним еще более холодно, продолжая его мучить и шутить над ним, в особенности по поводу его неудавшейся попытки похитить меня. Во всем этом я так преуспела, что в одно прекрасное утро он пришел сообщить о своем решении уехать в Молдавию — так он устал от этой игры. Я достаточно хорошо знала маркиза и поняла, что теперь уже он не откажется от своего намерения. Удерживать его я не стала, а так как мне бог весть почему казалось, что с ним может случиться несчастье, дала ему, чтобы предохранить, — мой крестик, который, как он мне рассказал впоследствии, спас его от страшной беды. Через полгода после отъезда маркиза я вышла замуж за вашего деда, и должна вам признаться, дети мои, что сделала этот шаг, хоть отчасти, с горя. Но все же правду говорят, что браки по любви — не самые удачные: ведь ваш дед, к которому я всегда чувствовала только уважение, сделал меня, конечно, гораздо более счастливой, чем я была бы с маркизом д’Юрфе, который, в конце концов, был всего-навсего шалопай, что, впрочем, не мешало мне находить его весьма приятным.
Волки