— Нет, этих вещей я не держу в запасе, — рассмеялся Ингус. — Как лекарство водка мне еще не нужна.
— Гм! Никудышный ты после этого штурман, без виски. У Дембовского на койке под подушкой всегда хранится изрядная фляга. Надо будет как-нибудь стащить. Ну, все равно, нет так нет, обойдемся и без нее, только я тебя представлял иным.
— Значит, разочаровался? Может быть, ты теперь и рассказывать не захочешь?
— Я не торгуюсь, не думай, — обиженно нахмурился Джонит. — Но я не понимаю, что в моей жизни такого интересного, что заслуживало бы внимания. С чего начать? С рождения? Я его что-то плохо припоминаю.
— Начинай с чего хочешь.
— Ну, ладно, так слушай же. Я родился в маленьком провинциальном городке на севере Видземе. Отец мой был торговцем — средней руки обдиралой. Покупателями в нашей лавке были окрестные крестьяне, а в трактире пили проезжие и жители городка, начиная с городского головы и кончая конюхом постоялого двора. Мой отец — человек небольшого роста, но большого практического ума. В трактире его часто происходили потасовки, но сам он никогда в них не участвовал. Он продавал другим много водки и пива, но сам не пил. И благодаря этому, когда случалось, что у его клиентов описывали имущество и стук аукционного молотка слышался то в одной, то в другой усадьбе, мой предприимчивый отец за бесценок скупал разное имущество и перепродавал его в Риге втридорога. Каждый, увидев его издали, приветствовал, называя господином Бебрисом. И вот, несмотря на хорошее питание и обеспеченную жизнь, он, в конце концов, схватил какую-то болезнь и уже не встал.
Мне в то время исполнилось пятнадцать лет. Весной я только что окончил местное городское училище и, если бы не умер отец, должен был осенью поступить в коммерческое училище в Риге. Но я тогда увлекался Майн-Ридом и Жюлем Верном и больше думал о мореплавании, чем о конторском столе. Отцу я не смел даже заикнуться о подобных вещах, потому что, будучи единственным сыном, являлся и единственным наследником его предприятия. Когда я заговорил о своих намерениях с матерью, та подняла вой и предложила немедленно выбросить из головы такие затеи: она хочет видеть меня барином, а не каким-нибудь бродягой. Чего, спрашивает она, тебе не хватает? Ведь у тебя есть все, что только душа пожелает. Что тебе нужно?
Порядочный мужчина никогда не станет спорить с женщиной, если эта женщина к тому же еще доводится ему матерью. Логикой их не проймешь, надо переходить к решительным действиям. Я так и поступил. Вскоре после Юрьева дня[64]
, как только в море растаял лед и в порт стали прибывать суда, я связал в узел свои пожитки и ночью, тайком, убежал из дому. В Риге я устроился юнгой на парусник и ушел в продолжительный рейс в Южную Америку. Вначале было очень трудно. Никто меня не щадил, заставляли работать, как раба, поручая самые неприятные обязанности, за малейшую оплошность нещадно били. Били меня все кому не лень, кто хотел. Бил кок, били матросы и штурманы, а боцман просто считал своим святым долгом по крайней мере раз в неделю отвозить меня канатным жгутом просто так, для острастки. Сам по себе канат еще ничего, он костей не переломит, но боцман навязывал на него такие узлы, от которых по всему телу появлялись синяки.Должно быть, это было возмездием за мой легкомысленный побег из дому, а может быть, просто суровым испытанием перед тем, как принять меня в семью моряков. Что мне оставалось делать? Сопротивляться я не мог, потому что был еще молод. Так, воспитывая меня в духе требований старых морских волков, они скоро добились того, что я стал настоящим моряком. С ловкостью белки летал я по мачтам и реям, до кровавых мозолей на руках натягивал и сворачивал паруса, убирал каюты, драил палубу и чистил на камбузе картофель. Чем больше я осваивался с работой, тем больше меня ею нагружали. Я понимал, что со мной поступают несправедливо, но молчал, боясь побоев. Только в груди копилось ожесточение и надежда на мщение: погодите, когда я вырасту, я всем вам это попомню.
Ты не поверишь, но эта надежда, эта жажда мщения были единственной причиной, удержавшей меня от бегства с судна в первом иностранном порту и заставившей плавать на нем целых три года. За это время многое изменилось. Меня реже били, и матросы смотрели на меня как на равного. Только боцман и штурман по-прежнему считали Джонита мальчишкой, и, хотя я уже давно исполнял все матросские обязанности, мне приходилось довольствоваться жалованьем юнги. Это было вопиющей несправедливостью, и именно она-то меня больше всего и терзала. Но я не сбежал. Мои мускулы натренировались, я стал гибким, как кошка, и как-то раз, когда у наших матросов происходила очередная потасовка в одном испанском кабачке со скандинавскими матросами, я впервые попробовал силу своих рук. И убедился, что в кулаках у меня есть талант: я один расправился с тремя противниками. Это убеждение впервые вселило в меня веру в свои силы. Пусть теперь попробует кто-либо наступить мне на мозоль — узнает почем фунт лиха!