— Один, два, три… четыре… шесть… только одиннадцать… — сосчитал он их, и на лице его появилась гримаса сожаления. — Только одиннадцать, нечего и руки марать. В Генте я дрался с двадцатью, и никто из них не прятался за спиной других, как это делает наш доблестный Путраймс.
— Я и не прячусь, — протестовал Путраймс, — не могут же все стоять впереди.
— Вон что? Ах, какая жалость! Да пропустите же Путраймса вперед. Он, бедняжка, так рвется, так рвется.
Но Путраймс нырнул еще глубже за спины товарищей, совсем скрывшись из глаз Джонита.
Долго смотрел Джонит на своих товарищей.
— Все вы трусы, — произнес он. — Одиннадцать верзил боятся одного человека.
Молчание.
— Молчание, говорят, есть знак согласия, — продолжал Джонит. — Следовательно, вы все признаете себя трусами.
Вдруг он сделал резкий выпад на шаг в сторону и вперед, растопырив пальцы обеих рук, точно собираясь схватить что-то. Все одиннадцать инстинктивно отступили на шаг назад, а более робкие — и на два. Ингуса поразило, что целая толпа трепетала перед одним человеком, хотя этот человек не был ни великаном, ни носителем опасного оружия. Это был психоз, странное состояние чувств, которое рождает панику и затуманивает разум. На каждого из этих одиннадцати по отдельности Джонит в свое время нагнал страху, и теперь они забыли, что их много и что Джонит каждому из них грозит лишь одной одиннадцатой частью своей силы. Да он и сам, пожалуй, забыл об этом, сгорая желанием отомстить.
Увидев, как его поведение подействовало на товарищей, Джонит передернулся, плюнул с досадой и махнул рукой.
— С трусами не стоит и связываться. Официант, неси водки, неси пива и закуски. Пусть они пьют, может быть, тогда у них появится смелость.
Жалованье второго штурмана позволило устроить основательную попойку для нетребовательных людей, многие из которых уже перед этим успели крепко выпить. Водка заливала скатерти и одежду моряков, пиво, пенясь, бежало через край и образовывало на полу лужи. Те, кто почувствительнее, лезли целоваться и мириться с Джонитом, остальные оправдывались, стараясь не уронить достоинства, но Джонит не хотел слушать ни тех, ни других.
— Ингус, мне жаль… — охмелев, шептал он штурману, тоже оставшемуся в кабачке.
— Чего тебе жаль?
— Мне жаль себя — никуда я больше не гожусь. Ты меня испортил навсегда.
— В каком смысле?
— Я теперь уже не парень, а кисель. Да, да, кисель. Разве ты не заметил? Почему я упустил этого большого кочегара? Ни разу не смазал его по зубам. А эти пентюхи — разве они заслужили такое отношение? Не водкой их следовало угощать, а оплеухами, чтобы напились своей крови досыта. Но я не в состоянии, мне больше неохота драться. Мне все опротивело, хочется наплевать на весь мир и ни с кем не говорить. Вот что ты со мной сделал. На что я теперь такой годен?
Горе Джонита об испорченном характере было настолько велико, что под утро, когда Ингус ушел, он, незаметно расплатившись, покинул своих товарищей.
Он долго скитался по улицам Архангельска. Ночь была холодная, северный ветер леденил Джонита, да к тому еще он упал с мола в воду. Его вытащил вахтенный матрос стоявшего вблизи судна, указал, где стоит «Пинега», и посоветовал скорее отправляться в тепло. Но Джонит прошел мимо «Пинеги», уселся на кучу досок и заснул.
Спустя час его разбудил ночной сторож. Немного протрезвившись, в обледеневшей одежде, закоченевший от холода Джонит медленно побрел на пароход. Кубрик кочегаров, вернувшихся после попойки, оглашал могучий храп, похожий на рокот моря после бури. Джонит, не раздеваясь, упал на койку и заснул. Никто не заметил его возвращения.
Глава третья
Чтобы судам не оставаться в порту до понедельника, к погрузочным работам приступили в субботу на час раньше обычного. У кочегаров морская вахта началась с самого утра, поэтому после завтрака на работу вышла только очередная смена — два кочегара и трюмный. Другие оставались в кубрике. Те, кто сильно страдал от похмелья, совсем не поднимались с коек, остальные позавтракали и спокойно отдыхали. Для такого непривычного спокойствия были свои причины. Вообще в это утро в кубрике «Пинеги» многое происходило не так, как всегда.