Артур Аксман, новый фюрер «гитлерюгенда», приглашенный на конференцию, – он теперь оставил свою штаб-квартиру на Адольф-Гитлер-платц и разместился с полевым штабом на Вильгельмштрассе, защищая от красных ближние подступы к рейхсканцелярии, – сделал шаг вперед и, влюбленно сияя круглыми глазами, потянулся к Гитлеру:
– Мой фюрер, героическая молодежь столицы предана вам, как никогда! Ни один русский не прорвется к рейхсканцелярии! Мы будем стоять насмерть до того момента, пока большевики не передерутся с англосаксами! В случае если вы решите перенести свою ставку в Альпийский редут, я гарантирую, что мои парни обеспечат прорыв: они готовы погибнуть, но спасти вас!
Гитлер мягко улыбнулся Аксману и несколько обеспокоенно поглядел на Бормана. Тот сухо заметил:
– Фюрер не сомневается в преданности «гитлерюгенда», Аксман, но пусть мальчики все-таки живут, а не погибают, в этом их долг перед нацией: победить, оставшись живыми!
Гитлер кивнул, подавив вздох…
…На следующей конференции измученный Кребс устало докладывал обстановку по всем секторам обороны столицы. Он монотонно перечислял названия улиц, где шли бои, и называл номера домов, которые защищались особенно упорно.
– Я хочу, мой фюрер, – закончил Кребс, – чтобы вы наконец выслушали коменданта Берлина генерала Вейдлинга: я не считаю себя вправе отказывать ему более.
Вейдлинг, нервно покашливая, не глядя на Бормана и Геббельса, словно бы уцепившись взглядом за лицо Аксмана, сказал:
– Фюрер, битва за Берлин окончена. Судьба столицы предрешена. Я беру на себя персональную ответственность вывести вас из кольца невредимым, чтобы вы могли продолжать руководство нацией в ее борьбе против врага из Альпийского редута! Надежды на прорыв армии Венка тщетны, фюрер.
В блеклых, отсутствующих глазах Гитлера не было ничего, кроме апатии.
– Битва за Берлин войдет в историю цивилизации как поворотный момент борьбы, как чудо, как спасение свыше, – тихо сказал он. – Это все, генерал, благодарю вас.
…Ночью Борман пригласил к себе нового врача Гитлера, угостил айнцианом. Положив ему руку на колено, спросил:
– Скажите мне, старина, вы верите, что мы выиграем битву за Берлин? Не бойтесь говорить правду, я ее жду.
– Рейхсляйтер, – ответил доктор, – когда тебя много лет приучают говорить то, что считается правдой, пусть даже это самая настоящая ложь, в один день себя не переделаешь…
– По-моему, вы относились к той элитарной группе нашего содружества, где всегда говорили правду друг другу…
Врач покачал головой:
– Вы же прекрасно знаете, что мы говорили друг другу лишь ту правду, которая нравилась фюреру… А правда – это такая данность, которая угодна лишь одной субстанции: правде… Мы всегда были лгунами, рейхсляйтер… Нет, я не верю, что Берлин выстоит…
– И я не верю, – устало согласился Борман. – И меня сейчас более всего заботит судьба несчастных берлинцев… Но помочь им по-настоящему сможет только один человек, и зовут этого человека вашим именем.
– Что вы имеете в виду?
– Я имею в виду следующее, – закрыв глаза ладонью, устало продолжил Борман. – Лишь вы знаете, какой укол сделать фюреру, чтобы его воля, разум оказались бы подверженными влиянию другой воли, моей в частности…
– Я давал клятву Гиппократа, рейхсляйтер…
Борман кончил тереть веки, вздохнул:
– Да будет вам, право… Сейчас-то ведь вас никто не заставляет лгать… А все равно лжете… На кого потом станете сваливать? Не на Гитлера же… И не на меня… Ни он, ни я – в данный конкретный момент – вас ко лжи не принуждали. Надо сделать так, чтобы фюрер стал легко внушаемым, доктор… Сделав так, вы исполните свой долг перед несчастными немцами…
Разговор был трудным, ватным, но в конце концов доктор пообещал усилить успокаивающий элемент в инъекциях. Большего Борман не добивался, хватит и этого.
В бункере ему теперь было плохо: стены давили, тишина оглушала, и он почти ощущал свою обреченность.
Зашел к помощнику Цандеру, сказал, что, видимо, через пару дней надо будет готовить бригаду прорыва для ухода на юг, в Альпы (и ему не открывал правды, обрекая на гибель, только Мюллер знал все). Вышел в зал, где за длинным столом сидели Бургдорф и Кребс. Перед каждым стоял прибор, две бутылки вермута были раскупорены, Кребс пил мало – язвенник, но Бургдорф пил вовсю – было видно, что хотел опьянеть, но не мог.
Борман присел рядом. Слуга тут же принес ему прибор, бутылку айнциана – здесь все знали вкусы рейхсляйтера. Молча выпив, Борман пожелал генералам приятного аппетита.
Бургдорф фыркнул:
– Очень любезно с вашей стороны…
– Вы чем-то расстроены? – осведомился Борман учтиво.
– О, я расстроен многим, господин Борман! Я расстроен всем – так будет вернее! И особенно расстроен с тех пор, как, сев в мое штабное кресло, я делал все, чтобы сблизить армию и партию! Друзья стали называть меня предателем офицерского сословия, но я верил – искренне верил, – что мои усилия угодны высшим интересам немцев! А теперь я вижу, что мои старания были не просто напрасны – они были глупы и наивны!
Кребс положил ладонь на руку Бургдорфа, но тот стряхнул ее рассерженно.