Тут уже он не выдержал. Слёзы крупными каплями покатились по щекам. За что она благодарит? За то что пришёл священник, или за то (неужели за то!) прожитое вместе время, за те пять лет что она провела с ним под одною крышей? Но что же он дал ей в эти пять лет? Не ему ли её благодарить? Они сидели вместе у одного огня, ели из одного блюда, смеялись одним смехом, горевали одним горем. Разве это так дорого было? Может быть оно дорого только тем, что прошло, а тогда оно вовсе не ценилось. Он привёл её в дом молоденькою, чистою девушкой, она пошла за ним, внесла в его обстановку ту милую женскую прелесть, которою всё было так согрето вокруг. А теперь она, такая же маленькая, лежит умирая на их кровати. Её мать, сёстры, далеко за Москвой. Он отнял её от тех близких к ней, с которыми она жила, и она здесь одна с ним, на севере, умирает в душной комнате. И она же лепечет: «благодарю», и хочет протянуть ему руку, и не может.
Он вырвался на воздух и, пошатываясь, отправился на телеграф. Теперь уже всё вертелось в его глазах. Извозчики ехали по мостовой беззвучно. Пешеходы как тени скользили мимо, и сам он не шёл, а словно нёсся по воздуху. Он вдруг понял, что внутри его есть нечто такое, чего он не мог предполагать прежде. Душа его встрепенулась, словно очистилась от обычной будничной оболочки, и он перестал чувствовать своё тело. Точно не он шёл по улице, а плыл в известном направлении его дух, тело же, от которого он не мог освободиться, механически передвигало ноги и поспевало за ним. Ему казалось, что он видит это тело со стороны, что он видит себя откуда-то сбоку, видит как он, заложа руки в карманы, быстро идёт, минуя прохожих, куда-то, судя по походке, по очень спешному делу. Прикосновение не производило прежнего ощущения: он щипал свою руку и не чувствовал боли. Одна только и была мысль в его голове: «Ах, скорее, скорее бы это всё кончалось!»
С тех пор как она сказала слово «благодарю», губы её не открывались. Ей дали капель, и стоны прекратились. Лицо приняло строгое выражение. Она тяжело, однообразно дышала. Воздух шумно выходил из её груди. Грудь вздымалась и падала. Она лежала недвижно, навзничь, скрестив на груди руки, бессознательно приняв ту позу, в которой она должна лечь навсегда и разрушиться. На вопросы она не отвечала, она не слышала, что делается вокруг, её мозг занят был своею собственною работой, видел свои картины, никому невидимые. Были ли то последние обрывки земных воспоминаний и впечатлений, наслоившихся там за много лет, или это, быть может, было уже преддверие чего-то нового, ряд ощущений которых мы и представить себе не можем, но лицо её меняло своё выражение, и ни разу боль и страдание не отразились на нём. Она погружалась тихо, незаметно, в покой вечного небытия или вечной жизни, и это новое охватывало её тихо, ласково, со всех сторон, точно манило, звало к себе. Земного в ней осталось только это дыхание; всё остальное было уже ряд ощущений высшего порядка.
А земное, покорное вечным и неизменным законам, продолжало своё дело разрушения. Какие-то таинственные процессы совершались в её груди, и эти-то процессы и уничтожали молодую жизнь. Каденцов сидел в двух шагах от кровати, в креслах, и старался уловить — да где же наконец гнездо этого разрушения, и почему же оно словно остановилось? Вот уже более шести часов прошло с того времени как она сказала «благодарю» и закрыла глаза, а дышит она всё также, и ухудшения не заметно. Весь дом притих, ни звука. Сознаётся великое, неизбежное. Все притихли, чувствуя что нет выше этого мига. Но тишина эта не нужна для неё: можно было бы и петь, и веселиться вокруг, она не услышит, её это не потревожит: то чем она сознавала, этого уже нет тут.
Каденцов сидел возле неё, и бесформенные образы и мысли неслись перед ним. Его ужасала та простота, с которою она умирала. Ему припомнился отвратительный образ смерти, что сложился у всех народов. А тут как тихо, мирно, спокойно. Тихонько в уголке всхлипывает нянька, и только. И вдруг представилась ему та смерть что изображается на сцене. Он с ужасом вскочил с места. Ему представилось, как танцовщица умирает под звуки оркестра. Он вспомнил те дикие па, которые должны напоминать агонию, он вспомнил те ломанья рук и схватывания за грудь, которые должны были изображать предсмертные муки. И он опять ужаснулся, и быстро заходил по комнате.
«Ведь это святотатство! — размышлял он. — Ведь смерть — таинство, священнодействие: как же можно профанировать его? Как же можно заставить какую-нибудь распутную женщину плясать в трико, с обнажёнными ногами, и думать, что она изображает это таинство, да ещё аплодировать ей, подносить цветы и подарки? Что за извращение, что за гнусность!»
Он остановился у самого изголовья. Ему показалось, что опущенные ресницы слегка дрогнули, но не раскрылись. По одеялу, как и прежде, ходили неровные тени от киота. Ужели это лежит она, его Вера?