– В том-то и беда, что это был вполне реальный, рассчитанный вплоть до мельчайших подробностей план. Прежде всего, следовало раз и навсегда избавиться от Екатерины. Ее неизбежно ждал монастырь, а там и скорая смерть. Затем женить Петра на ближайшей родственнице Фридриха. Прусский король заранее прикинул, какого человека в какое российское ведомство назначить. Конечно, он никому не заикался об этом, но я-то знал!.. Мне было все ведомо. И я бросился в бой. Не добившись успеха в достижении мира с Англией, упустив момент, когда можно было рассчитывать, что Фриц останется один на один с коалицией, я решил зайти с другой стороны и сразу из Англии отправился на континент, предварительно оповестив кое-кого из имущих власть в этом мире, что время не терпит…
Уиздом быстрее заработал пером. Закончив фразу, он жадно глянул на графа.
– К кому же именно вы обращались?
– В первую очередь к его величеству Людовику XV и, конечно, герцогу Шуазелю, – ответил Сен-Жермен. – Не останавливайтесь, пишите. Осенью шестидесятого года я собственной персоной явился в особняк министра иностранных дел. Там мы договорились, что он устроит мне аудиенцию у короля. Это было очень непросто. Людовик в подобных обстоятельствах порой выказывал редкую строптивость и, я бы сказал, испытывал смущение. Только не думайте, что он в чем-то раскаивался! Ни в коем случае! Он в полной мере ощущал себя помазанником божьим. Неловкость вызывалось исключительно человеческой слабостью – тем, что ему было трудно привыкать к новому положению, к новой завязке отношений с подданным, с которым он уже когда-то порвал. Поэтому никто из списанных им деятелей ни разу не был возвращен на прежнее место, даже если этого требовали интересы государства. В этом смысле он был чрезвычайно тяжелый человек. Людовик обеими руками держался за привычное. Всякое, хотя бы наилегчайшее, наинежнейшее, дуновение перемен вызывало в нем глухое раздражение и следовательно почти неодолимое противодействие. Его любимым выражением было: "Quad scipsi, scipsi!"[162]
Я ни единым жестом, даже намеком не мог позволить себе напомнить о случившемся в Голландии. Таковы, мой друг, законы политической игры. На ужине в Малых апартаментах, изложив свои соображения, что ждет Европу в случае скорой смерти императрицы Елизаветы и восшествия на престол законного наследника Петра III, я постарался внушить присутствующим, что судьба Европы теперь во многом зависит от подвижности французской политики. Причем здесь требовалось – это было непременным условием! – сыграть двумя руками так, чтобы правая рука ни в коем случае не знала, что делает левая. Только после этой фразы Людовик оттаял и к изумлению всех присутствующих одобрительно кивнул. Знаете, Джонатан, какую историческую фразу он произнес в тот момент. О ней никто не знает. Ее слышали её всего несколько человек, все они уже давно в могилах…
"Узнаю сына португальского еврея, – сказал король. Все замерли, а Людовик невозмутимо закончил. – Он сумеет вывернуться из любой переделки".
Я потерял дар речи… Представьте мое состояние – меня, сына владетельного князя, обозвать евреем! Тем самым король как бы давал понять, что я прощен, но прежняя наша дружба, задушевные беседы о праведном будущем, о наилучшем способе ведения государственных дел и замаливания грехов, о дальних странах, о походах Надира, о тайнах мироздания, о чудесах великой науки алхимии и исправлении дефекта в его знаменитом бриллианте, забыты напрочь! Раз и навсегда. Теперь я сын лиссабонского купца, таинственным образом сумевшим пробраться в "их край"[163] и втереться в доверие к монарху и его вельможам и предлагающим не совсем чистоплотную, но достаточно любопытную и полезную для интересов Франции интригу.
Ах, Джонатан, что мне было делать? Знало бы провидение и те силы, которые насылали на меня провидческие сны, в какой грязи я должен вываляться, чтобы осуществить их волю. Неужели в их глазах я тоже был не более, чем пешка, призванная свершить предопределенное? Это был жуткий для меня момент. Людовик был деликатный человек – он дал мне время прийти в себя. Чем я мог смыть подобное оскорбление? Я не испытывал никакой злобы к племени Моисея, но мне стало до смерти обидно. Вот одна из загадок, почему человек, желая унизить другого, прибегает к разности национальностей?
Фридрих в этом отношении отличался подлинной культурой. Он ограничивался называнием меня "нашим скромным авантюристом" и "смехотворным графом".
Шуазель первым нарушил общее молчание. Привыкший к гнусному обращению с женщинами, он усвоил этакую привычку запанибрата разговаривать с нужными, но зависящими от него людьми.
"Выше голову, Сен-Жермен. Неужели вы не понимаете шуток?"