На втором этаже был большой холл с камином, выложенным темно-синей плиткой. На полках камина стояли бронзовые статуэтки лошадей, надраенные блеска. У дальней от входа стены располагался длинный двусторонний стол и две дюжины стульев с высокими спинками. Рядом на полках чего-то, отдаленно напоминающего буфет, выстроилась посуда, серебряная, бронзовая, медная, стеклянная. Возле буфета, словно защищая его, стояли мужчина лет сорока с широкой темно-русой бородой, одетый в котту из темно-синего сукна, застегнутую на золотые пуговицы, и пухлая блондинка, которая показалась мне старше его на пару лет, облаченная в розовую тунику из тонкой шерсти поверх белой льняной рубахи. Немного позади них — девица на выданье с длинной светло-русой косой, переброшенной вперед, конец которой, перевязанный алой ленточкой, нервно теребила. В ушах золотые сережки с красными камешками, скорее всего, рубинами. Личико тонкое, аристократичное, что ли. На ней была только белая льняная рубаха с алыми манжетами и краем подола. И то верно: всё равно скоро раздеваться. Смотрит в пол. Я приподнял указательным пальцем ее подбородок. В голубых глазах смесь испуга с любопытством и ожиданием. Видимо, засиделась в девках, никак ей не подберут богатого или знатного жениха. У купцов сейчас мода выдавать дочерей за рыцарей.
— Эту не трогать, — бросаю я через плечо и подхожу к окну, завешенному плотной темно-синей шторой.
На центральную площадь прискакали три всадника. Если не ошибаюсь, это люди Оливера де Клиссона. Значит, скоро прибудет и он сам в компании коннетабля Франции.
— Начинайте, — отдаю я последнее распоряжение и спускаюсь на первый этаж, в кухню.
Там у камина, в котором над огнем висят два котла, большой, литров на десять, и поменьше, на три-четыре, хозяйничает старуха в мятой рубаху из грубого, но беленого холста. Ей уже нечего бояться.
— Налей мне в таз теплой воды, помоюсь, — говорю ей.
— Сейчас, шевалье, — произносит она и продолжает помешивать большой деревянной ложкой с очень длинной рукояткой в меньшем котле.
Постучав ложкой по краю котла, кладет ее на стол и неторопливо снимает медный таз, висевший на деревянном штырьке, вбитом в стену.
— Давно у них служишь? — интересуюсь я.
— Сколько себя помню. Родители нынешнего господина взяли меня девочкой, когда моя семья перемерла с голоду, — отвечает старуха.
— Не было желания уйти? — спрашиваю я, потому что не смог бы прожить всю жизнь на одном месте, с одними и теми же людьми.
— А куда?! — произносит она в ответ.
И то верно. Здесь, по крайней мере, с голоду не умерла.
Тома приносит мыло и бритвенные принадлежности. Он, кстати, умеет брить, но я предпочитаю делать это сам. Становится не по себе, когда другой человек водит по горлу острой бритвой. Слишком много видел перерезанных глоток. И еще Тома, наверное, единственный, кого не удивляет моя чрезмерная по меркам данной эпохи чистоплотность. Он считает, что чистоплотность — один из признаков знатного и богатого человека.
Побрившись и помывшись, выхожу во двор. Там мои бойцы сортируют добычу. Самое ценное — золото, серебро, драгоценные камни, дорогие ткани, меха — будет отложена для меня. Как командир, я получу треть от всей добычи отряда и, поскольку делиться с Бертраном дю Гекленом не придется в силу нашей с ним договоренности, мне добавят еще и треть причитавшейся ему трети. Остальное бойцы поделят между собой. Двое арбалетчиков опаливают подожженными пучками соломы двух зарезанных свиней. Мертвые свиньи кажутся длиннее живых. Возле туш сидят шесть гончих, которых я взял в поход для несения сторожевой службы, провожают взглядами пучки горящей соломы. Собаки знают, что скоро им что-нибудь перепадет от этих туш.
Тома подводит моего коня, который ел сено, привязанный возле входа в конюшню. Я вскакиваю в седло, еду поприветствовать начальство. Постоянно зеваю, но спать, как ни странно, не хочу.